Историческая литература
Переход на главную
БИБЛИОТЕКА - историческая литература

Балашов Дмитрий    "Бремя власти"


ВЗГЛЯД С ВЫСОТЫ
ПРОЛОГ
Часть первая. ЗОДЧЕСТВО КНЯЗЯ ИВАНА
Часть вторая. ТВЕРСКОЙ КОЛОКОЛ
ЭПИЛОГ
Словарь употребляемых слов

Переход на страницу:  [1][2][3][4][5][6][7][8][9][10][11][12][13][14]



                                 ГЛАВА 4

     И вот они сидят своею семьей.  Тут все,  кроме Маши: Феотинья - Фотя,
по-домашнему;   Евдокия  -   Дуняша,   уже  невеста  (ее  прочит  Иван  за
ярославского князя  Василья Давыдовича -  хорошо бы  и  Ярославль к  рукам
прибрать!);  Федосья.  Все дочери ровненькие, темно-русые, все красавицы -
той неяркой северной красы,  что не  враз западает в  очи,  а  сперва надо
глянуть и раз, и другой, а там уже и засмотришь, и узришь. Хороших девочек
родила ему Елена! По другую руку сыновья: наследник Сеня, тринадцатилетний
подросток,  маленький  трехлетний Иван  и  Андрейка  -  этот  на  руках  у
кормилицы.  Данилушки нет:  прибрал  Бог,  возревновал к  имени  родителя.
Верно,  блажен батюшка на небеси,  что все,  названные его именем,  спешат
уйти за  ним  туда,  как  их  маленький Данилушка,  как  Данило Протасьич,
старший сынок старого тысяцкого. Иван хотел было и еще одного сына назвать
в честь отца, да побоялся. Через господню волю лучше не дерзать!
     Елена с  последних родов сильно похужела:  все  еще не  оправилась от
болей,  потуск взор, не стало многих зубов. Иван с беспокойством глядит на
нее,  на то,  как она привычно строго хлопочет,  поправляя детей,  чтоб не
роняли гречневую кашу  на  стол,  и  приказывая слугам,  и  странная мысль
приходит ему на ум: а счастлива ли Елена, ставши великой княгинею? Вот как
горько порою складывает она губы, как, озирая стол, проминует глазами его,
супруга   своего.   Но   Иван   молчит.   Сыну   степенно  рассказывает  о
послезавтрашнем торжестве.  Говорит  подробно  объясняя,  кто  где  должен
стоять,  что надлежит содеять ему,  князю, и что - отцу архимандриту. Сема
слушает, старательно запоминая.
     - Батя! А в таком дели должон митрополит благословляти?
     - Должон,  сынок!  Вот был бы  Петр живой,  он  бы  освятил уж,  и  с
радостью освятил сей храм!
     Понимает уже  сын надобность в  церемониях и  в  уставном житии.  Это
добро!  Княжич должен расти в законе. Лучше излишняя строгость, чем, как у
иных,  своевольное буйство.  Буйному горько  придет  потом,  когда  почует
окорот и  в  делах и  в правах:  и великий князь не всесилен в дому своем!
Князь должен быть примером,  главой,  сам - яко закон пред прочими. Расти,
Семен!  Твой батька во младости голоса ни разу не возвысил, был тише воды,
ниже  травы пред братом Юрием,  а  -  правил Москвой!  Криком да  буйством
города не возьмешь!
     Потому и в дому своем сугубо блюл Иван посты и молитвы, требовал и от
сына  и  от  дочерей,  дабы  выстаивали службы полностью и  чли  часы,  не
сокращая. Вот и ужин начали с молитвы, молитвою и окончили. Дочери одна за
одной подошли к отцу попрощаться на сон грядущий.  Отосланы мальчики. Иван
прошел в  изложню.  Постельничий бережно снял с него сапоги,  унес дорогой
пояс.  Иван умылся под серебряным висячим рукомоем, с удовольствием прошел
босой  по  восточному  ковру.   Елена,   уже  распояской,   расчесывала  и
переплетала косы.  В  трепетном свечном пламени резче обозначились морщины
на шее жены,  запавший рот,  пусто обвисшие груди под рубахой. Елена очень
постарела за эти два года.  Ей и  в самом деле не в радость пришло великое
княжение владимирское!
     Наконец,  задувши свечу,  она тоже легла.  Поерзала, обминая постель,
намеренно не касаясь Ивана.  Он улыбнулся в темноте. Елена последнее время
почасту так небрегла им  из-за  болести своей женской,  а  то и  стесняясь
постарелого тела своего (как-то сказала о том Ивану).  Не понимает,  сколь
нужна ему и теперь,  и такая:  словом,  ласкою,  советом,  - да и без того
сжился так с  нею,  что уже и  не видит порою печатей возраста и увядания.
Думая утешить, поднял руку, огладил жену по волосам и вдруг понял, что она
молча, неслышно, плачет.
     - Почто ты, Оленушка?!
     - Ты,  ты...  не любишь,  не любишь...  -  Он хотел привлечь, сказать
горячо:  <Люблю!> - как она выдавила с рыданием: - Не любишь Машу! Слыхала
я,  Мину с его живорезами посылать в Ростов!  Зачем тогда была выдавать на
позор,  стыд...  -  Поднялась на локте,  чуть видная в  лампадном сумраке,
выдавила со страстной ненавистью:
     - Ты ведь не Ростов,  ты дочь свою зоришь! Даве за столом, про церкву
етую...  Едва сдержалась!  Что мне эти почести!  Да, ты - Костянтин, а я -
никакая не Елена,  я простая жонка, баба московская! Даже не княгиня! Вот!
И так уже глаза колют!
     - Кто? - не сдержавшись, глухо вопросил Иван.
     - Кто,  кто!  Знаю,  и все!  Станешь доводить, дак по злобе что ни то
исделают! Дочку продал... Знаю! Ростовскими деньгами хана хочешь ублажить!
Ты и  Машу продал бы хану,  коли б  нужна была!  А  я,  а  мне...  холила,
ростила...  Лучше бы,  лучше бы  никакого етова княженья не нать!  А  там:
которы да свары пойдут,  и все изгибнем! Юрко вот тоже много заносился, да
плохо кончил!  И ты теперича,  кажинный раз,  едешь в Орду - сердце кровью
обольется: задавят тамо!
     Иван хотел было остановить ее, но жена сердито сбросила его руку:
     - Не задавят?  Ох, не зарекайся, Иван! Михайлу задавили, не тебе чета
был! Сам ся не возвышай паче господней меры!
     Он глядел на нее во тьме немо,  и все внутри свертывалось, холодело и
никло. Может, жена в чем-то и права - в своем, бабьем, мелком, женском, но
как же она не понимает!  Она,  которая должна,  обязана,  которая права не
имеет ни так баять, ни даже думать так!
     Великое одиночество словно бы крылами,  тихой совою, коснулось его, и
он лежал,  уже не глядя на темное,  с черными провалами глаз лицо Елены, и
уже  почти не  слушал ее,  и  только одно опять больно прорезало сознание:
Маша,  ее образ,  ее ласка... Как он одинок без нее, без старшей и любимой
своей дочери! Как безмерно, как бесконечно одинок!
     Стало тихо.  Жена,  выговорившись,  часто дышала,  двигалась - видно,
утирала глаза. Сказала глухо:
     - Прости меня.  Устала я.  В  черевах что-то  плохо.  Умру.  Деток бы
сохранить!
     А  он был далеко и  лишь с усилием заставил себя вновь поднять руку и
огладить жену.  Глупая!  И все равно родная, своя... А она поняла - чутьем
женским, - посунулась к плечу мужеву:
     - Прости, что не так сказала, а жаль Машу, так жаль...
     - И  мне жаль!  -  строго и отчужденно отозвался он.  -  А только без
ростовского серебра мне ся не сохранить и власти не удержать в руках.
     - Знаю. Устала я, Иван. Не радошно мне. И - боюсь.
     - Я вот что,  -  сказал он,  помедлив.  -  В те поры,  как под Опокою
стояли,  видал  Ивана  Акинфича с  Костянтином Михалычем вместях...  -  Он
помолчал.  Жена высморкалась и утерла лицо подолом рубахи.  - Акинфичи злы
на меня из-за Весок, вотчины ихней, переславской, что я Родиону пожаловал.
Родиона удоволить нать было...  А теперь думаю, то ли содеял? Силы много у
Акинфичей!  Юрко,  покойник,  дуром не похотел перезвать Акинфа Великого к
себе,  на Москву.  А теперь как и перезовешь? С Родионом Несторычем вороги
навек!
     Не об этом сейчас думал Иван,  но хотел заставить жену забыть о Маше.
Она - поняла ли, нет - посопела носом. Видать, передернула плечами:
     - Жени ты Родиона на сестре Акинфича,  на Клавде!  Он вдовый,  и  она
вдова.  Вот те и  спору не станет!  Тут и  Вески,  и вс° тут.  -  Добавила
ворчливо: - Свадьбы сводить - не мне тебя учить!
     Опять намекала на ростовские дела.  А он лежал и думал и дивился, как
просто решила Елена то, чего он никак не мог понять и измыслить во все эти
дни.  Да!  И,  кажется,  с тем и нашел, чем и как одолеть тверских князей!
Акинфичей  перетянуть  к  себе!  С  Андреем  Кобылой!  Все  ить  свои!  По
роду-племени все изначала святому Невскому служили!  А примирить Акинфичей
с  Родионом,  то и  прочие бояре не зазрят...  С этого и начать!  Собирать
воедино! Не даром же его прозывают Калитою на Москве!
     До  него  уже  плохо  доходили  слова  жены  (Елена  говорила  что-то
тихонько,  не то жалуясь,  не то советуя с ним),  а он был весь - в мысли:
<Дела -  тлен...  Как раз боялся...  И правильно, что боялся! Нужно, чтобы
после смерти продолжилось,  не кончалось задуманное... Она мнит: умрет - и
конец.  (И я умру!) Мы все -  прах, и отыдем в вечность в свой черед! Надо
оставить  род.   Надо,   чтобы  было  наследие,   чтобы  волею-неволею,  а
продолжали, держали, чтобы и в поколеньях не гасла свеча...>
     - Ты не слушаешь меня, ладо?
     Иван,  возвращаясь из дали дальней, обнял жену, притянул к себе, стал
гладить по плечам и спине,  а сам все думал,  оборачивал, додумывая, решая
так и эдак, невзначай брошенные Еленой и сейчас ставшие для него ключевыми
слова.


                                 ГЛАВА 5

     Дедо,  повесив пестерь на шею,  пошел босыми раздавленными стопами по
рыхлой,  еще зябкой от зимнего холода земле.  Первая горсть зерна,  описав
широкий полукруг,  легла  на  взоранную пашню.  Грачи метнулись заполошно,
упадая с вершин дерев.
     - Кыш!  Кыш,  проклятые!  -  Сноха  и  внучек  оба  побежали  следом,
размахивая долгими ветвями.  Хуже  голодного грача  нет  птицы  по  весне:
выклюют зерна из пашни, сделают голызину того больше! А зерен этих нынче -
сбереженных,  да выпрошенных, да с горем выменянных на небогатую охотничью
дедову добычу,  - зерен этих ох как мало!  Потому и костистая рука дедова,
сперва  щедро  загребая ладонью в глубине пестеря,  потом,  судорожно сжав
корявые пальцы, сминает до крохотного комочка и без того невеликую горсть,
и  полумесяц летящего по воздуху зерна кажет не тем широким и щедрым,  как
когда-то,  а едва заметною тонкою чертою в  прозрачном  и  легком  воздухе
новой весны.  Ничего!  Был бы хлеб!  Все одно - хлеб!  Оклемать бы только!
Рука  ведет  ровно,  не  вздрагивая,  сама  чует,  сколь  и  доколе   надо
размахнуть,  и струйки зерен ложатся на землю тоже ровно, словно бы обриси
венцов у нарочитого иконного мастера...
     Дедо доходит до  конца поля и,  отмахнув головой (не  время стоять!),
начинает   второй   загон.   Малый   понукает  взятого   взаймы   коня   с
бороной-суковаткой.  Тот  клонит  шею,  фырчит,  угрожающе тянет  мордой с
долгими желтыми зубами - не признает малого. Мать спешит на помощь сыну, и
под их  согласные окрики,  конский фырк и  оголтелый ор  рассерженных птиц
борона  ползет  по  полю,   заваливая  и  укрывая  от  жорких  разбойников
разбросанное зерно.
     О  полден  наконец садятся передохнуть.  Дедо  отирает жидкий  пот  с
морщинистого чела,  чуя уже близкий исход сил. Да, вишь, дети, сыны, убиты
на ратях, а хлеб и себе, и боярину, и князю надобен все равно!
     Баба,  сноха,  оставшая от  покойника сына (почитай жена!),  наливает
кислый  брусничный квас  в  глиняную братыню,  кладет на  развернутый плат
печеные  репины.  Внучок  суетится,  старается  угодить  деду.  Махонький!
Шея-то, што у воробышка... Дожить бы, поднять!
     Дикая,  с  плоским накатом из некореных бревен,  приземистая изба,  с
неровно обрубленными углами,  слепая, безоконная, стоит на месте спаленных
дедовых хором. Потемневший, с обугленным краем амбар - остаток порушенного
хозяйства -  притулился в стороне.  Тонкие радостные березки уже поднялись
стройными копьецами на старых пепелищах бывших здесь некогда, до Шевкалова
разоренья, дворов.
     Князю нонь много надобно,  прошали и хлеб,  и скору...  Чего затевают
опять промежду себя тверские князи с московским?  Ноне рати б не нать,  не
выдюжить!  Едва отдохнули от нахожденья татарского... Дедо никнет головой,
тяжко  думает,  жуя  скудную вологу.  Каков был  Михайло-князь!  А  и  его
передолили,  замучили в Орде... Еще до того до всего, до Щелкана ентого...
Он,  щурясь,  обводит взглядом свое невеликое поле, оглаживает по шелковой
головенке приникшего внучка.
     - Дедо, дедо! А там у нас терем стоял?
     - Стоял... - рассеянно отвечает старик, чуя, как гудят ноги и плечи и
как невмочь (а  надо!)  вставать и  снова идти по стылой земле...  А  тамо
косить, и жать, и снова пахать - под озимое, и отдавать с великими трудами
добытое зерно наезжим княжеборцам...  Токо б не стало рати!  Вси пропадем.
Не выдюжить тогда...
     Крестьянину нужна земля.  И  оборона от ворога,  татя ли,  того,  кто
захочет порушить с  потом  и  кровью нажитый крестьянский живот:  жизнь  и
добро, дымную клеть, скотину и зажиток. Чего хочет каждый? Покоя в трудах.
Но покой от татей - в казнях, в суде скором и часто немилостивом. Покой от
ворога -  в  войске,  которое надо сытно кормить,  и  укреплении княжеской
власти. Почему и платят дани и несут покорно бремя трудов и дел нарочитых:
городового и дорожного, хоромного и повозного; почему дружно и враз встают
по первому зову на брань, и головы кладут на ратях, и снова терпят и несут
свой  нелегкий  крестьянский  крест.  Почему  от  последнего  ломтя  порою
отрывают кусок боярину и князю своему. Дорого стоит власть!


                                 ГЛАВА 6

     Мина прибыл в  Ростов,  когда Василий Кочева уже  окончательно увяз в
долгой и неразрешимой пре с тысяцким города Ростова Аверкием.
     - Как ся творилось при дедах-прадедах,  так пущай и  ныне поряду,  по
закону идет!  А на грабеж волости Ростовския добра моего нетути!  - твердо
ответствовал Аверкий на все настойчивые попреки Василия Кочевы. Ростовская
дань досюдова собиралась с  трудом и не полною мерою,  и старик Кочева уже
из себя выходил,  наливаясь бурою кровью,  но переупрямить ростовчанина не
мог никак.  Да и сил не хватало.  В огромном Ростове, под сенью огромного,
украшенного  каменною  резью  собора,   в  тени  красно-кирпичного  терема
Константина  Всеволодича,   в   людной  путанице  улиц,   торговых  рядов,
монастырей, книжарен и храмов, в разноязычном гомоне торга, среди дворов и
переходов широко раскинутого княжеского дворца, московская дружина Василия
Кочевы  словно  умалилась и  исшаяла числом.  Тоненькая ниточка ратных  не
могла  сдержать  литого  напора  народных толп,  окрики  московских воевод
тонули в  реве и гомоне ростовской черни.  Серебра давать наезжим данщикам
не  хотел  никто,  о  чем  недвусмысленно,  с  хулами и  поносным лаяньем,
заявляли прямо  в  лицо  Кочеве старосты и  выборные от  горожан и  гостей
торговых.
     Юный князь, Константин Васильевич, семнадцатилетний мальчик, вместе с
женой,  Марией Ивановной, дочерью московского великого князя Ивана Калиты,
укрылся в загородном поместье своем,  что для московитов было и хорошо,  и
худо.  Хорошо, что не перед лицом своей московской княгини вольны они были
творить сборы даней во граде, худо тем, что никакой заступы делу своему от
князя  Константина добыть было  немочно,  а  за  Аверкием стояла как-никак
ростовская городовая рать,  да  и  уважение  граждан  ростовских к  своему
старейшине весило немало,  грозя  взорваться народным мятежом.  Второго из
юных ростовских князей,  Федора Васильича,  тоже было не сыскать,  да и  с
ним, владельцем Сретенской, неподсудной Ивану половины Ростова, бесполезно
было бы и  толковню вести.  Потому и  бесился,  и  рвал и метал в бессилии
московский боярин Василий,  потому и ждал обещанного с Миною подкрепления,
яко манны небесной,  без местнической спеси и  зависти к сопернику -  уже,
почитай, и не до соперничества было ему теперь!
     Города растут,  хорошеют,  мужают и старятся, словно люди. Но, только
ежели  человек с  возрастием утрачивает юную  лепоту  и  уже  -  согбенный
станом,  в седине и морщинах - мало напомнит кому прежний отроческий облик
свой,  то город к возрастию сугубому,  исполненный украсою палат и храмов,
от   прежних  лет   накопивший  хоромное  узорочье,   величавую  стройноту
башен-костров и тяжкое великолепие боевых прясел, словно поясом опоясавших
тьмочисленное  скопление  дворцов,   повалуш,   гриден,  клетей,  церквей,
колоколен и стрельниц,  - город к возрастию и уже к закату своему глядится
еще  более  прекрасным  и  прилепым,  чем  в  буйной,  неустроенной и  еще
необстроенной юности!
     Когда-то,  в  незапамятные годы,  был  град  Ростов  старейшим градом
залесской земли,  и  оттого даже  и  вся  волость сия  звалась в  те  поры
Ростовскою.  Лежащий на  великом озере  Неро,  Ростов  долгие годы  хранил
мерянский языческий дух,  и тяжко приходило первым епископам здешней земли
побороть непокорливый и  крутовыйный народ ростовский.  За  десятилетия со
крещения едва-едва  отодвинули великого идола Велеса от  княжого дворца на
окраину города, в Чудской конец. Но зато и светом истинной веры, мудростью
книжною, ученостию своих иерархов прославил себя древний залесский град! И
поднесь  ростовский  епископ  не   первый  ли  пребывает  среди  епископов
Владимирской Руси?
     Но  прихотливы судьбы земли,  и  капризна река времен,  и  уже  давно
потуск,  уступил первенство свое граду Владимиру,  а там и Суздалю древний
Ростов.  А  старинная слава -  осталась.  И не ею ли плененный старший сын
Всеволода  Большое  Гнездо,   Константин,   не   восхотев  лишиться  стола
ростовского, порвал с отцом, раскоторовал с братией своей, лишь бы усидеть
на ростовском княжении!  И усидел.  И еще украсил древний град, и обогатил
библиотекою,  равной которой не  было в  те годы на Руси,  и...  не возмог
повернуть вспять реку истории родимой земли!  Ростов так и остался уделом,
украиной Руси Владимирской,  а  в споре городов поднялась выше всех гордая
Тверь,  выросли  Москва  и  Нижний,  далеко  обогнавшие праотца  залесских
городов.  И  уже  старый Ростов склонял было выю под властную руку Михайлы
Ярославича Тверского,  и  кабы не жестокая гибель Михайлы в Орде,  кабы не
долгая  пря  Москвы с  Тверью,  Ростов,  возможно,  уже  давно  откачнул к
сильному соседу своему.  Мельчая в  частой смене малолетних князей,  земля
ростовская давно  стала  переспелым плодом,  готовым,  только  тронь  его,
упасть в руки удачливому победителю.
     Но город,  пощаженный Батыем,  великий и  славный,  все так же стоял,
красуяся красою несказанною,  и таковым, в тьмочисленном кипении и кишении
своем,   предстал  взору  московского  боярина  Мины  в  вечернем  багреце
заходящего  дня,  что  алым  облаком  одел  красный  дворец  Константина и
розово-желтыми  светами  лег  на  величавую громаду ростовского Успенского
собора.
     Московляне въезжали попарно в Переяславские ворота города,  и те, кто
не  был тут никогда,  изумленно озирались на непривычное им многолюдство и
хоромную тесноту городских улиц.  Проминовали торг и  собор.  Скоро княжой
двор наполнился ржаньем коней,  гомоном и  лязгом оружия.  Мину с дружиною
ждали.  На  поварне булькали котлы с  варевом,  у  коновязей высились горы
свезенного с  пригородных слобод  останнего  сена,  слуги,  захлопотанные,
бегали  от  поварни к  теремам.  Ратные,  узнавая своих  среди  Васильевых
кметей,   громко  переговаривали,   делились  новостями.   Шумной  толпою,
толкаясь,  набивались в челядню,  к огненным щам,  к вареному мясу и каше.
Пока  творилась обычная  суета,  пока  накормленных ратников  разводили по
клетям,  повалушам и  горницам  княжого  двора,  Мина  только  лишь  успел
перемолвить с  Кочевою слова два.  Но  вот  стих  гомон,  сторожа,  бряцая
саблями,  разошлась по своим местам,  улеглись спать ратные, и наконец оба
московских воеводы уселись друг против друга за столом в  особной горнице.
И тоже - как не перекусить с дороги! - молча отдали дань и щам, и печеному
кабану с яблоками,  и пирогам, и каше с изюмом, нарочито изготовленной для
жданного гостя...  После  чего  Кочева  кивком  отослал  слуг,  сам  налил
кисловатого меду в  две чары и,  глаза в  глаза,  глянул сурово в мохнатое
лицо Мины.  Тот  рыгнул сыто,  откачнул на  лавке,  взъерошил и  без  того
разлатую бороду, на невысказанные Кочевою немые слова отозвался ворчливо:
     - Слыхал! Мирволишь ты им, Титыч!
     Кочева,  супясь,  набычил толстую шею,  засопел было -  негоже Мине с
ним,  Кочевою,  на равных-то!  А - и не возразишь, сам ждал! Сдержал себя.
Отмолвил понуро:
     - У мыта,  у пятна и тамги,  у всех переволоков лодейных - наши люди.
На заставах,  всюду, мои ратны, а толку - чуть! Эко, словно бы и товару не
везут во град! Аверкий ихний всему причина, не дает ходу и на-поди!
     Мина отпил,  перемолчал с прищуром,  обмысливая слова Кочевы. Ответил
погодя, не вдруг:
     - С Аверкием твоим смолвим...  -  И опять умолк,  и враз,  решившись,
поднял яростные глаза, и - словно холодом по спине, словно клинок обнажая:
- Ты,  вот што...  Скажу нынь тебе об  етом зараз!  Данилыч двоих молодцов
моих за татьбу казнил на Москве! Прилюдно, позорно, на Болоте!
     - Дак...  за дело?  -  пугаясь не столько слов, сколь яростного взора
Мины, возразил Кочева.
     - Дак не без дела,  тово!  -  словно отбрасывая что от себя, отмолвил
Мина.  -  А только робяты злы, кого хошь теперича разнесут! Я с тем к тебе
послан,  воевода! - продолжал Мина грозно, кладя кулаки на стол. - Серебро
штоб,  не то -  головы наши!  И,  смекаю, не то чтобы выход царев, а сколь
чего Данилыч в Орде раскидал, дак - вдвое теперича!
     Он задохнулся,  умолк,  и молча - текли мгновения - оба, в колеблемом
свечном пламени,  бросающем долгие тени на тесаные стены хоромины,  утупив
очи в тусклое олово чеканного кувшина с медом,  сопя и вздыхая, думали, не
думали даже -  ждали,  что из  них скажет другой?  И  Мина,  отпив опять и
поморщась от кислоты пития, изрек первый:
     - Мыслю  градские вороты перенять нынче же,  в  ночь!  А  из  утра  -
шерстить всех поряду!
     - Крови б  не  было -  пробормотал Кочева,  исподлобья озрев сурового
помощника своего. Сам подумал: как и не быть крови, а и без крови как?
     - Пущай! - отозвался Мина. - Нам што кровь! (И опять воспомнились ему
те, на Москве, на Болоте.)
     - А  Аверкий твой,  -  протянул он,  с прежним прищуром глядя в глаза
Кочеве,  -  Михайлу Ярославича забыть не может! Дак потому! Вишь, и опосле
погрома Твери не  прочнулись!  Не  сведали,  чья сила теперь!  -  Он опять
охаписто сжал кулак, будто погрозив кому-то незримому, и довершил: - Чуток
ищо молодцы покимарят, а там и почну будить. Подкинешь кметей?
     - Бери,  что ж... - отозвался, пряча глаза, Кочева. - Но, коли что...
Твоя голова в ответе!
     - Оба мы головами вержем,  Василий!  -  возразил Мина неуступчиво.  -
Данилыч кровь простит...  Коли с  умом!  А серебра...  Серебра не простит,
николи!
     И -  принялся за кувшин.  Корявым, привычным больше к оружию, пальцем
надавив на отжим,  поднял узорную крышку,  плеснул в  чары себе и хозяину.
Молча выпили. Баять было и не о чем теперь.
     - Тута соснешь? - спросил Кочева Мину. Тот кивнул, показав глазами на
курчавый  овчинный зипун.  Василий  поднялся,  внезапно почуяв  старость в
изнемогших  членах,   смутно   позавидовал  настырному  младшему  воеводе:
<Резвец! Поди, с годами и в думу княжую попадет!..>
     - Пойду, наряжу своих. Тебе душ полста?
     - Возможешь,  и сотню прикинь!  - отозвался Мина. - Да пущай к первой
страже будут готовы! Пока те дурни спят, мы с тобою и город переймем!
     Скоро   в   полутьме  весенней  короткой  ночи   началось  осторожное
шевеление,  топот и  звяк,  приглушенный говор множества кметей.  Комонные
отряды московитов отай разъезжались по улицам,  сворачивая рогатки,  глуша
оплеухами и  пинками сонных  городовых сторожей.  Первые вороты заняли без
боя.  У  вторых створилась малая сшибка,  у  четвертых и  до мертвого тела
дошло. Ретивый попал старшой у воротней сторожи: пока головы не проломили,
не  восчувствовал,  чья ныне на Ростове власть!  К  утру город был почитай
весь захвачен московскою помочью. Местную дружину - кого застали на княжом
дворе, - лишив оружия, заперли в молодечной: пущай охолонут маненько!
     Разгневанный Аверкий  явился  на  княжой  двор  с  синклитом  бояр  и
выборных  от  града.  Василий  Кочева  встретил  его  непривычно хмурый  и
неприступный - словно подменили московита! Сказал, уже не отводя глаза:
     - Ордынское серебро брать будем со всех!  Пото и вороты закрыли!  И с
тебя, Аверкий, не посетуй уж, и со всех бояр, и с горожан нарочитых...
     Ростовский тысяцкий вскипел. С опозданием узрев московскую дружину за
спиною Василия,  готовую взяться за сабли, рванул себя за отвороты дорогой
ферязи, крикнул:
     - Голову руби,  смерд!  А я не позволю!  Не дам грабить града!  Пущай
великий князь с нами,  с боярами,  с вечем градским сговорит, а не с ханом
своим поганым в  Сарае,  за  нашею спиной!  Возможем и  сами  собрать дань
ордынскую!
     Княжой двор начинала остолплять,  тесня московских ратных,  густеющая
толпа горожан.  Но в этот трудный час Мина, пробившись с помощью ордынской
плети  сквозь ряды  смердов и  кинув повод стремянному,  вбежал в  палату.
Озрев  и  едва  выслушав брызжущего слюною  Аверкия,  синклит  и  градскую
старшину,  что уже было со сжатыми кулаками оступала,  загораживая, своего
тысяцкого, Мина, громко позвав оружных кметей, врезался в гущу ростовчан и
ухватил  Аверкия  за   воротник.   Бояре  обомлели  неслыханною  дерзостью
московита, а Мина, не давая никому прийти в себя, выволок Аверкия из рядов
и, кинув в руки подоспевших кметей, рявкнул:
     - Взять!
     - Повешу пса!  - возопил он в лицо ростовскому тысяцкому, меж тем как
кмети, крепко взяв старика под руки, волокли отчаянно упирающегося Аверкия
прочь от своих сограждан,  которые, оказавшись в кольце копий и обнаженных
сабель,  лишь глухим ропотом выражали возмущение, не смея ринуть на помощь
плененному воеводе.
     - Пущай!  -  орал Аверкий.  -  Кровью!  Моею кровью пущай!  А не дам!
Погину,  яко Христос на Голгофе,  а вы вси, гражана ростовские, разумейте,
какова...
     - Вешать!  -  взревел Мина,  перебивая старика.  - Вешать сей же час!
Веревку сюда! Помост! Давай старого пса! Не за шею, нет, за ноги! Вытрясем
из ево ордынское серебро!
     И  старый  боярин,   что  уже  было  решил  отдать  жизнь,   осиянный
мученическою   славою,    нежданно   повис   под   потолочиною,    нелепо,
по-скоморошьи,  перевернувшись вниз головою, с завороченными полами долгой
ферязи,  хрипя и булькая, извиваясь и нелепо болтая руками. Старика лишили
чести, лишили права достойно умереть!
     Скованные ужасом,  глядели ростовские старейшины на  жуткий воздушный
танец  своего тысяцкого,  только в  сей  час  поняв  наконец,  что  ярлык,
купленный Калитою у хана,  - это не пустая сторонняя грамота и что платить
за тот ярлык придет им всем,  и  тяжка окажет граду Ростову плата сия!  И,
озрясь  на  ощетиненное округ  железо,  старцы градские возрыдали и  стали
падать на колени,  протягивая руки в сторону всесильного,  миги назад едва
ли не смешного, а теперь неслыханно грозного московита.
     Аверкия,  вдоволь поизмывавшись над  стариком,  вынули из  петли едва
живого.  Вытаращенные глаза тысяцкого,  в кровавой паутине, были страшны и
едва  ли  что  видели.  Кровь  шла  из  ушей  и  гортани.  Слуги  уволокли
поруганного боярина к  себе в дом,  и тотчас вслед за ними явились оружные
московиты и начали переворачивать хоромы сверху донизу, собирая серебряные
блюда,  чаши,  достаканы,  цепи и  пояса с  каменьями,  лалами и яхонтами,
вынося   поставы  драгоценных  сукон,   мягкую   рухлядь,   кожаные  мешки
новгородских гривен,  арабских диргемов и  западных нобилей...  Брали  без
меры,  счету и  весу,  оценивая взятое едва  на  глазок.  Уже  не  брали -
грабили! И такое же творилось в тот же час по  всему  Ростову.  Брали,  не
очень даже разбираючи, где Борисоглебская, а где Сретенская сторона.
     Обобрав город,  принялись пустошить все  подряд пригородные волости и
везде творили такожде: дружиною занимали боярский двор, а там проходили по
смердьим избам,  из  веси в  весь,  отбирая узорочье и  серебряную утварь,
стойно татарам,  - разве только, в отличие от ордынцев, не жгли хором и не
трогали храмового серебра.
     И  не  в  редкость было узрети в  те  поры,  как за  ревущею в  голос
раскосмаченной девкой гнался безстудно ражий московит и,  ухватив беглянку
за  косу,  заламывая назад  голову,  едва  не  с  мясом  выдирал  из  ушей
серебряные серьги.
     <Робяты> ополонились все досыти.  Портами, оружием и коньми. Мина сам
потрошил потом  переметные сумы  своих кметей,  ругаясь,  лупил по  рожам,
отбирая ворованное серебро.  Ратники ворчали,  словно  собаки над  костью,
нехотя уступали воеводе.  Добра хватало и без того,  да жадность одолевала
каждого.  Когда так берут,  охота и самому запустить руку в князеву мошну!
Размазывая  кровь  на  битых  мордах,  неволею  развязывали  торока.  Мина
отбирал,  не  жалея.  Знал,  что  только  собранным  серебром  оправдается
учиненный им в Ростове грабеж и насилование многое.
     Впрочем,  и себя самого не забывал боярин,  уже не один воз добра, не
один  десяток  коней  отсылал  он  восвояси,  торопясь  удоволить себя  на
ростовской беде.  В  имении  великого боярина  Кирилла не  удержался и  от
грабежа прямого.  Боярин давал в уплату дани ордынской драгую бронь, что и
великому князю пришла бы  в  пору,  -  с  золотым письмом по  граням синей
стали,  с блистающим зерцалом и наведенными хитрым узором налокотниками, -
дивную бронь!  Мина отобрал бронь за так и  не стал даже класть ее в  счет
ордынской дани (<Себе беру!>).  А молодцам разрешил пограбить и все прочее
оружие на дворе боярском.
     Боярин Кирилл,  высокий,  сухой,  красивый,  вскипел было,  потемнели
синие очи,  и  тут же сник,  уступил,  сдался.  А  сыны его,  те волчатами
глядели на московского княжеборца.  Особенно старший.  Даже и  броситься в
драку был готов,  едва удержали свои же холопы за плеча!  Бог спас,  не то
пришло бы кровавить саблю,  а там, поди, уже и ответ держать о погубленной
боярской душе!
     Не  ведал Мина и  после не узнал,  кого грабил он в  те поры и  какие
боярчата глядели на него ненавистно!  А узнай -  и не поверил бы, пожалуй,
что тот,  старший,  едва не зарубленный им,  будет духовник великого князя
московского,  а второй,  отрок лет эдак семи-восьми, станет с годами самым
великим подвижником Руси  Московской!  А  бронь та,  отобранная безстудно,
доживет до горестного сражения на реке Тросне (ровно сорок лет спустя того
соромного дела),  где сын Мины,  Дмитрий,  в отцовой броне, защищая рубежи
Москвы  от  нежданного набега  Ольгерда литовского,  сложит  голову в  том
неравном бою,  кровью искупив давний,  позабытый уже,  грех  усопшего отца
своего,  и  похищенная некогда  Миною  бронь  достанется,  в  свой  черед,
удачливому литвину...


                                 ГЛАВА 7

     Четверо  великих  бояринов  тверских  сидели  в   горнице  небогатого
посадского дома в  маленьком городке литовском,  где  нашел приют бродячий
двор  изгнанного  князя  Александра  Михалыча,   когда-то  великого  князя
владимирского,   а  ныне,  вот  уже  второй  год,  беглеца,  коему  пришло
распроститься с  последним приютившим его  русским городом,  Плесковом,  и
теперь скитатися во владениях Гедиминовых. Бояре разговаривали, и разговор
грозил  уже  перерасти  в  брань.  Трое  собрались  выслушать  четвертого,
прибывшего утром из Твери,  с той,  русской стороны, оставленной всеми ими
ради своего князя.  Вести были так и сяк,  но не о них шла речь. Приезжий,
Иван  Акинфнч,   сказывал  братьям  -   родному,  Федору,  и  двоюродному,
Александру Иванычу  Морхинину,  а  с  ними  третьему в  их  тесном,  почти
семейном  кругу,  свояку  Андрею  Иванычу  Кобыле,  -  о  необычном  деле,
затеянном московитами.
     Сам Родион Несторыч Рябец сватался к  их с  Федором сестре,  Клавдии,
вдове убитого некогда под  Переяславлем Давыда,  в  том  самом злосчастном
бою,  в коем сам Родион вздел на копье голову их батюшки, Акинфа Великого,
и поднес юному тогда княжичу московскому, Ивану Данилычу Калите, нынешнему
великому владимирскому князю  и  главному,  после хана  Узбека,  ворогу их
господина, Александра Михалыча.
     Разговор шел как раз о том,  что за сватовством этим стоит едва ли не
сам князь московский.  И что нелепо им,  боярам опального Александра, идти
на  этот  союз даже и  ради вотчин переяславских,  вновь отобранных у  них
Калитою.
     Иван метался,  выслушивая то  тяжелые упреки Александра,  то  строгие
покоры Федора,  и лишь спокойно-вдумчивое молчание Андрея Кобылы рождало в
нем надежду ежели не уломать братьев,  так хоть заставить их выслушать его
путем.
     Слуг из  горничного покоя удалили -  не для них был разговор.  Даже и
оконца заволочили заслонками: не достоит иному любопытному уху знать то, о
чем тут толкуют русские бояре промежду собой.
     Дубовый жбан с  молодым пивом уже  сильно опустел;  уже сильно оплыли
свечи,  от  пляшущего огня  коих  по  нетесаным бревенчатым стенам горницы
мотались огромные тени.  От лавки,  застланной медвежьей, грубо выделанной
шкурою,  к глиняной черной печи и назад,  туда и назад,  мерил покой Иван,
почти задевая головою черный аспидный потолок из накатника. Дорогое платье
боярина, руки в золотых перстнях, востроносые сапоги цветной кожи казались
здесь,  в  грубой и  бедной хоромине,  особенно богаты и необычайны.  Но и
трое,  рассевшиеся на шкуре за столом, когда на них падали отблески света,
тоже являли собою вид зело не бедный.  Невесть,  видывали ли когда в  этом
крохотном,  не то литовском, не то полесском, городишке такие порты, такое
узорочье,  таких разубранных коней и такое дорогое оружие, коим величались
наезжие русские бояра и их изгнанный великий князь.  Право Ивана Калиты на
владение столом владимирским здесь не  признавалось ни  на  словах,  ни на
деле.  Ради того ушли с  князем своим,  ради того жили и  ждали:  воротить
домовь и взвести Александра вновь на золотой стол владимирский!  И об этом
тоже была речь в тесной горнице, промежду четырех бояринов русских.
     Все четверо были на возрасте,  в  зрелом расцвете лет и  сил.  Уже не
юнцы, не холостые парни.  Уже и победы, и поражения изведали они в жизни и
судьбе,  водили  полки  и спасались от татар.  За каждым стояли сотни слуг
военных,  каждый мог поднять,  явившись в Тверь,  не  одну  тыщу  оружного
народу,  кметей и мужиков, и потому даже изгнанные, даже и подвергшие себя
добровольной,  вкупе с князем своим, опале, были они силою немалой, с коей
считался и Гедимин, приютивший беглецов, и московский князь Иван Калита, и
даже  далекий  хан  ордынский,  Узбек,  повелевавший  десятками  языков  и
народов.
     - Корысть земную достоит имати нам вкупе со  князем своим!  Токмо!  А
без ево -  не след!  Мы -  слуги господина нашего,  и нелепо нам принимати
дары от ворога московского!  -  кричал Александр Морхинин,  пристукивая по
столу кулаком.
     - Дары?  Какие дары?  Дарят тебе  Вески те?!  -  орал  в  ответ Иван,
продолжая мерить  горницу  беспокойными шагами.  -  О  сватовстве речь!  О
сватовстве!  Вески...  С Весками... в придано пойдут Родиону. Сестре даем,
не чужой душе!
     - Не мы даем,  а нам дают!  -  уточнил Федор.  -  Дают и тут же назад
берут. Уж безо князя Ивана не обошлось никак!  Тьфу!  - Он зло сплюнул.  -
Лис двухвостый!  Вот кого Дмитрию-то Михалычу стоило убить в Орде  заместо
Юрия!  Он всему злу притчина.  Поди, и князя Александра имать не сам Узбек
надумал,  а Данилыч подсказал!  А с Весками он давно крутит! Ох, Иван, дал
ты промашку единожды,  под Москвой,  не отпирайсе, дал промашку немалую! С
тех же Весок и началось.  И что, сидим мы тамо? А одолел бы Михайло-князь,
давно сидели на отчем мести мы с тобой!
     Иван покраснел,  побурел даже.  О той,  давней,  полуизмене в бою под
Москвой,  когда он не перешел с полком в заречье и тем позволил московитам
отбиться на бою,  Иван Акинфич предпочитал не поминать. И уж брату не след
бы поминать о том! Доходы с переяславских вотчин шли ему наравне с Иваном.
     - А  уверен ты,  Федор,  что  тверские бояре,  захвати тогда  Михайло
Москву,  нас с тобою в думе княжой долго потерпели?  Да те же Бороздины! И
тебя и  меня с  великих местов живо согнали бы в городовые воеводы али еще
подале  куда!  Мы  все  для  тверичей  пришлые!  Родовые  вотчины  наши  в
Переяславле, понимай сам!
     Федор хмыкнул, пожал плечами, представил себе лица природных тверичей
и - смолчал. Брат Иван, пожалуй, угадал верно.
     - Ты-то што молвишь? - отнесся Федор к Андрею Кобыле.
     Высокий и  широкий Андрей раздвинул румяные щеки,  усмехнувши слегка,
дрогнули усы,  крепкие мощные длани приподнял от столешницы (такими лапами
не в труд удавить и медведя),  растопырив толстые пальцы, словно отодвинул
от себя спор братьев:
     - Мне што молвить!  Дело семейное!  Брат нашево князя,  Костянтин, на
дочке Юрия Данилыча женат и  в  походе на  нас  вои вел.  Что ж,  его тоже
зазришь в дружбе с Иваном?  - Повторил, опуская ладонь: - Дело семейное! -
Задумчиво поглядел долу.  Огладив широкую каштановую бороду,  прибавил:  -
Сама-то Клаха как? Чать не маленькая!
     - Ты,  Андрей,  что же думашь, лепо нам и с Иваном Данилычем поладить
за спиною князя своего? - с обидою изрек Александр Морхинин.
     - Почто ты так?!  -  спокойно,  без обиды отозвался Андрей.  -  Я ить
здеся сижу,  с вами!  И молодцы мои тута,  в Литве!  Мне ить и воротить во
Тверь мочно было! Сам знашь!
     Он бережно олапил глиняный кувшин, подержал, болтнул. Почуяв пустоту,
приподнялся, осторожным медведем двинулся по горнице, пригибаясь, чтобы не
задеть потолочин. Легко приподняв жбан, налил полный кувшин пива и воротил
к столу.
     - Пейтя,   гаспада!   -  сказал  по-псковски,  для  смеху,  и  широко
улыбнулся.  Не любил,  когда при нем зачиналась какая брань. Самого Андрея
Кобылу ни  разобидеть,  ни раззадорить на спор было решительно невозможно.
Присев и отпив, он шумно вздохнул, поглядел в потолок:
     - Хлеб уже убирают!  -  сказал,  ни к  кому не обращаясь,  и  хоть не
примолвил ничего,  а стало понятно,  что убирают там, дома, в Твери. И еще
показалось трем другим,  что не так уж и  важно,  пойдет ли нет Клавдия за
Родиона, дело в сам деле семейное!
     - Ты,  Андрей,  како мыслишь о делах наших?  -  посбавив тон,  хоть и
по-прежнему хмуро, вопросил Александр Морхинин. (Он сидел нахохлясь, глядя
выпукло-рачьим взором,   стойно   родителю,   и   островато,   неприступно
отгораживался локтями от прочих.) - Како мыслишь, почто мы сидим тута и до
чего досидим?
     - А никак не мыслю!  -  добродушно и просто отмолвил Андрей.  - Сижу!
Был бы дома,  пошел нынче сам,  с  горбушею,  валить хлеб.  Люблю пройтись
эдак-то  по  яровому!  -  Он  усмехнулся  вновь  румяно  и  молодо,  давая
сотоварищам волю подтрунить над его пристрастием к мужицкой работе.  Пожал
широкими плечами:  - Как ни то да образует! Либо Узбек умрет, либо еще что
содеет. Не век же нам по Литве горе мыкать!
     - Плоха надея! - пробурчал Морхинин.
     - А ты,  Александр, каку думу думашь? - строго спросил его Федор, так
и  не тронувши пива,  поставленного перед ним Кобылою.  Он был суше Ивана,
узкобород и  неулыбчив ликом,  а потому казался иногда годами повозрастнее
брата,  да и  говорил так вот,  строго и неотступно,  почитай,  со всеми и
всегда.  Федор был воин, стратилат, и вынужденное сиденье в Литве ему было
тяжелее, чем Андрею Кобыле.
     Александр повел  рачьим выпуклым глазом в  сторону двоюродного брата,
передернул локтями, сказал - в стол:
     - Мыслить надобно о Руси! А не о своих вотчинах!
     - Дак и откажись от вотчин тех! - вскипел Иван.
     - Почто?  - хмуро подняв на него глаза, вопросил Александр. - Вотчины
нам дадены за службу князю своему в  володенье и  в  род!  Пото надлежит и
честь рода блюсти неотступно!
     - А мы тут,  в Литве,  -  круто остановясь, выкрикнул Иван главное, о
чем молчали допрежь,  - кому ся деем пользу: Руси али Гедимину литовскому?
Он ить и веры не нашей!
     - В  веру  православную Литву  и  перевести  мочно!  -  примирительно
прогудел Андрей Кобыла.  -  Тута и  так православных християн поболе,  чем
невегласов литовских альбо католиков...
     - Другую  Русь  зачинать?  -  вопросил  Федор  сурово.  Ему  в  ответ
промолчали.  Другую Русь, Русь литовскую, с чужими князьями во главе, коих
еще  надлежало крестить  в  православную веру...  О  таком  тяжко  было  и
подумать.  Нет,  воротить  бы  Александра на  великий  стол  да  поприжать
Москву...  Но все поняли вдруг,  что, пока они будут которовать с Москвою,
Гедимин станет усиливать себя за  счет русских земель,  и  кто знает,  чем
кончит этот настырный литвин,  получивший стол непонятно как,  едва ли  не
угробив своего покровителя, Витенеса. Такой ни перед чем не остановит! И в
молчанье, обнявшее четверых, в согласную думу земляков Федор уронил колюче
и жестко:
     - Одно скажу:  с Ордою Гедимин не сговорит!  Да и с немцем,  пожалуй,
тоже... С Узбеком на Смоленске соткнутся они... А вот како надлежит нам ся
вершить - не скажу. Ты, Александр, все знашь, все постиг, молви!
     - Католики жмут...  -  отозвался Морхинич недовольно.  И помедлив:  -
Видал сам, какая она, Литва! Сила есть, а вот броней добрых... Немец, он в
железе весь.  Без нас,  без Руси,  им тута не сдюжить! Понимай сам! На сем
дели можно и Твери выстать,  можно и новую Русь зачать. Не с Москвою ж нам
лобызатися! Дядя Акинф убит под Переславлем, Давыд - с ним вместях. Мы-ста
едва  ушли!  Михайлу-князя москвичи уморили,  Дмитрия Михалыча тоже -  без
Ивана Данилыча не  обошлось!  Худой мир  с  таким соседом!  А  как великое
княжение добывали? Юрий - из-под шаровар своей татарки; Иван - уж не знаю,
не  сам ли  Узбеку ся давал...  Нынче Ростов ограбил под дочерним подолом,
дочиста, бают. Срам! Великий князь! Смердич, одно слово!
     - Не скажи,  Александр...  Иван Данилыч умен... - раздумчиво возразил
Федор.  - И умен, да не наш! - круто окончил он и поднял глаза на брата: -
Берегись, Иван! Окрутит тебя тезка твой, сам и не почуешь! Хитрее Данилыча
нам с тобою не быть!
     - Весок жалко!  -  просто сказал Иван.  - А Клавдя что ж... Ей и я не
укажу,  коли не восхощет!  Андрей вон бает:  <Дело семейное!>  Я и сам так
мыслю... А потом... Мне-ста способнее станет туда-сюда ездить, может, и не
столь хитер твой Данилыч, на деле-то!
     - Он мой,  как и твой!  -  возразил Федор и,  помедлив,  прибавил:  -
Повидь Клашу.  Пущай сама решит!  В  сам дели,  не  Русь продаем,  свадьбу
сводим! Ты, Александр, как ся?
     - Я двоюродный! Была б родная сестра, еще подумал бы, пожалуй. Только
не по праву мне это. Хоть и двадцать пять летов прошло, а все - убийца он,
Родион-от!
     - На  бою ить,  на рати дело-то створилось...  -  протянул неуверенно
Иван.  (Родион,  и в самом деле,  мог ведь не убивать родителя,  или уж...
Голову-то на копье - грех какой!)
     - Над воином так не деют!  -  строго произнес Федор вслух то,  о  чем
подумал Иван. И вновь решенное было ими дело невесомо зависло в воздухе.
     - Андрей! - почти с отчаяньем вопросил Иван. - Ты-то как?
     - А что я?  - отозвался румяный великан. - Ты Клавдю прошай лучше. Ей
жить-то! Или уж в монастырь пойти... И то - годы не малые!
     И  при слове <монастырь> вновь задумались братья.  Как-то упустили до
сей  поры.  Надо было Клавдии давно жениха сосватать,  да  вот...  Ростила
дочерь.  Убивалась по Давыду.  А там и дочерь болестью в могилу унесло,  и
годы прошли. Тут и знай, и думай!
     - Вот что, Иван! - решился наконец Федор. - Прошай Клавдю, как она. А
только...  Знай,  Иван,  я с тобою,  куда ты, туда и я. Уж братней доли не
отрину.  Только и ты,  тово!  О Руси думать надо в первую голову! Это Саша
правду бает!  А  князю своему изменить -  Родину порушить.  Мы  за  Русь в
ответе с  тобой.  Да что -  все четверо!  За людей,  за смердов,  за Тверь
пожженную, за убиенных на той рати Шевкаловой... Тебя не остановишь, знаю.
Может,  и  Клавдия решит взамуж пойти.  А только -  сказанного не забывай,
брате!
     Выпили.  Про себя каждый подумал почему-то о  браке Клавдии как уже о
сговоренном,  хотя и не знали, как еще решит сама сестра. Но и то сказать:
сестра в братней воле.  Ей,  коли похочет своего добиться Иван, две дороги
только:  в  монастырь или в постель супружескую.  А отсюда,  из Литвы,  не
усмотришь,  не  услышишь,  коими  глаголами станет улещать Клавдию старший
брат!  Потому и  хмурились и  молчали.  И  еще  потому молчали,  что  было
подозрение на Ивана:  а все ли сказал им брат или еще и иные посулы принял
он от князя московского?  Горько было думать о сем Александру,  а Федору и
подавно.  Но Иван,  ради своего похотенья,  на многое мог посягнуть,  да и
посягал не  раз!  Было за ним такое,  не скроешь,  не забудешь,  хоть бы и
хотелось!  И только Андрей Кобыла, широко улыбнувшись, простодушно остерег
Акинфича:
     - Смотри,  Ваня!  Сестру не  насилуй,  пущай сама решит!  Так-то,  по
сердцу,  лучше,  способнее!  И  тебе опосле покой будет на  душе!  Противу
совести да  противу воли ежель чего сотворишь,  после сам  ся  покаешь сто
раз!


                                 ГЛАВА 8

     Родион Несторыч после смерти первой жены и  детей так  и  не  женился
вновь.  Глухое отчуждение, вот уже четверть века, с того памятного боя под
Переславлем,  окружавшее его  в  среде бояр  московских и  несомое им  уже
привычно,  как  крест,  как судьба,  как неизлечимая нутряная болесть,  да
гордость,  тем  большая,  чем  больше чуял он  это,  после убийства Акинфа
Великого,  настороженное недружелюбие -  верно, они и не позволили Родиону
искать  невесты  среди  этих  чванных  московитов:  Редегиных,  Афинеевых,
Окатьевых,  Кочевых... Все они не стоили его перста мизинного! Он один, со
своей кованой ратью,  весил больше их  всех -  так,  распаляя себя,  думал
порой московский воевода,  в иное, более спокойное время понимавший, что и
Протасий,  и Бяконт,  да и не они одни,  не менее его значат (а то и много
более!)  при  дворе московском.  Но  так  или  иначе,  а  высокий седоусый
красавец Родион старел один в своем сходненском гнезде, в тесаных хоромах,
в  окружении  слуг,  приживалов,  собак  и соколов (охоту любил он превыше
всего),  среди случайных наперсниц своих,  коих  часто  менял,  никогда  и
никоторую не  приближая  к сердцу,  почему они и приходили и исчезали,  не
оставляя следа ни в домашнем быту, ни в памяти боярина.
     Среди местных он  был чужаком,  и  порою долило,  что обширное имение
Сходненское,  а  к тому и переяславские,  вырванные у Акинфичей,  вотчины,
останут какой ни  то  захудалой дальней родне или  уйдут как  выморочные в
княжескую казну после его смерти -  на бою ли али в постели своей... Но до
смерти в постели было, положим, еще не близко!
     Утром  того  дня,  поломавшего,  возмутившего  и  наполнившего  новым
смыслом всю его жизнь, еще ничего не знал, не ведал Родион, в накинутом на
плечи летнем посконном зипуне стоючи посреди двора,  меж  тем  как конюшие
выводили злого каракового жеребца, и тот, свивая змеем атласную тугую шею,
приседал и храпел,  кося глазом в сторону Родиона,  и злился, и норовил то
куснуть, то лягнуть едва-едва удерживавших зверя ражих молодцов-конюших.
     Прослышав от подскакавшего вершника,  что зовет князь, Родион, не без
сожаления,  велел  увести  жеребца и,  воротя  в  хоромы,  приказал подать
выходные платье и сапоги. Ко князю надлежало явиться в лучшей сряде. Конь,
обычный  его  верховой,  степных кровей  холощеный иноходец,  уже  ждал  у
крыльца,  подведенный конюшими.  Родион,  переоблаченный,  легко  взмыл  в
седло,  слегка повел  бровью -  четверо военных холопов уже  ждали верхами
своего господина - и, в опор, вылетел из ворот.
     Воротился боярин поздно вечером,  задумчив и  хмур.  Совет,  а точнее
сказать,  приказ великого князя отвергнуть было бы трудно,  но даже и  дай
ему Иван больше воли,  Родион не знал бы,  что ему содеять теперь.  Новыми
глазами  обвел  он  свое  жило,  по-холостяцки запущенное (борзые свободно
ходили по  дому,  а  любимая охотничья сука так  и  ночевала под  кроватью
господина, подчас пугая нежданным лаем случайных его подруг).
     Постельничий  холоп  стянул  сапоги,  унес  дорогое  платье.  Родион,
переодевшись вновь в холщовые шаровары и рубаху,  лег на постель,  закинул
сухие жилистые руки за голову, прикрыл глаза. И тут поплыло-закружило пред
ним.  И тот роковой, далекий уже, как жизнь, как время, бой, и белое горло
Акинфа Великого,  и его голова,  вздетая на копье, и хруст, зловещий хруст
ножа,  когда он, обеспамятев, кромсал горло врага... Сглотнув сухую слюну,
вымолвил беззвучно:
     - Никогда она мне не простит!  -  И покачал головой. Безумно было это
все. Совершенно безумно! И бесполезно все - и поездка во Тверь, куда князь
Иван Данилыч посылает его с  неважным поручением,  а на деле затем,  чтобы
посмотреть на  невесту,  и  все это тяжелое,  нелепое сватовство...  Да  и
поздно,  поздно все!  Сколько лет ему, сколько ей? Он совсем закрыл глаза,
задышал часто. Две слезинки показались, почти незаметные, в уголках крепко
смеженных век.  Горячая,  горькая обида на жизнь, на время, беспощадное ко
всему,  что опоздал или не  возмог совершить человек в  годы своей юности,
поднялась в нем и остановилась где-то у горла. Конечно, он поедет в Тверь.
Исполнит наказ Ивана Данилыча.  Ну и...  и посмотрит Клавдию Акинфичну.  И
получит отказ.  И  сможет спокойно отмолвить князю...  Спокойно отмолвить,
спокойно отмолвить... Что? О чем?
     В  дверь  постучали.  Доезжачий прошал что-то,  он  ответил,  и,  как
показалось,  разумно,  и  тот,  кивнув,  вышел исполнять.  Но Родион через
мгновение уже не мог вспомнить:  с чем приходил холоп?  О чем и ради какой
надобности спрашивал?
     Едва поужинав и  кое-как отделавшись от вечерних забот хозяйственных,
Родион,  зная,  что не заснет,  накинул тяжелый дорожный охабень и вышел в
сад над речным обрывом. Здесь почти не донимали комары и можно было, кинув
охабень под яблоню,  прилечь (тотчас подбежала,  ткнувшись носом в ладонь,
любимая борзая) и,  призакрывшись полою долгой, широкой оболочины, думать,
глядя,  как срываются и, прочертив мгновенный огнистый след, падают спелые
звезды, исчезая прежде, чем успеваешь задумать желание.
     Река  журчала.  Невдали  глухо  ворочалась мельница.  Вода  была,  до
осеннего обмолота,  спущена, и работала только одна крупорушка, равномерно
ударявшая пестом в высокую долбленую колоду, полную проса.
     Он все-таки уснул,  задремав,  потому что среди ночи проснулся вдруг,
словно ударили,  и несколько мгновений думал:  что такое,  и в чем дело, и
почему он тут?  И тотчас припомнил все,  и облился опять жарким стыдом,  и
без мысли,  недвижно,  расширенными глазами вперился в  ночную,  затянутую
речным туманом темноту.  Там,  за рекою, скрипели-перекликались коростели;
прямо над ним тянула свое <тьюить,  тьюить,  тьюить> зорянка;  в отдалении
прокричала выпь.  Ночь  вся  жила тайною жизнью зверей,  птиц,  насекомых;
что-то шуршало в траве,  ползло, потрескивало, чьи-то усики щекотали кожу.
Жизнь не кончалась,  как порешил он когда-то.  Она не кончалась никогда. И
то,  что  предложил ему  князь,  было не  нелепостью,  не  хитрым расчетом
государских дел,  нет!  Это было его спасением. Единственным возможным еще
спасением за  всю прошедшую четверть века,  за  все то  грозное и  горькое
отчуждение,  в  котором он жил,  словно в  оцепенении,  и  уже привык и не
сопротивлялся этому, не чая уже себе ни другой жизни, ни другого конца...
     Он поедет в Тверь.  Он,  убийца Акинфа, вымолит у его дочери прощение
себе. Вески, что станут теперь приданым Клавдии Акинфичны, - как малы они!
Как  мало значат перед тем,  что  ему  теперь,  на  старости лет,  обещали
подарить жизнь!  <Да пущай Акинфичи забирают Вески себе!> - мельком, как о
ненужном совсем и далеком,  подумал Родион.  Подумалось -  и ушло. Над ним
было  теплое,  близкое  небо,  затканное золотыми  россыпями звезд  сквозь
темные ветви и вырезную листву яблони. Он смотрел - и не мог насмотреться,
дышал -  и не мог надышаться и,  кажется,  плакал,  сам не замечая того. К
нему пришло спасение!  Что бы  ни  затеивал вокруг этого брака князь Иван,
чего бы ни хотели Акинфичи,  все равно!  То,  что получит он,  неизмеримо,
безмерно больше!  Если -  <да>.  Если она захочет. Теперь он вдруг и сразу
страшно испугался возможного отказа Акинфичны...
     Странно,  что во  всю ночь ни  разу не  подумал он:  как выглядит его
будущая невеста?  Когда-то он видал ее еще молодой вдовою.  Видал -  и  не
заметил,  не разглядел толком.  Была невысока,  стройна.  Сейчас, верно, и
огрузнела,  и  постарела...  <Не  надо!  Не  думай!>  -  прокричал  внутри
остерегающий голос,  и он легко,  без сопротивления, послушал его. И тогда
вновь приблизились к  нему небо,  и  ветви яблони,  и беззвучные мерцающие
разговоры золотых звезд.
     Было  спасение.  Жизнь  можно было,  перечеркнувши,  повторить опять,
переписав, как грамоту, на новую харатью!
     Теперь на него стал наваливать сон.  Он еще сколько-то боролся с ним,
плыл,  как на  волнах подымающегося перед зарею речного тумана,  но  вдруг
уснул и улыбался во сне.
     А небо бледнело,  зеленело,  одна за другой гасли звезды,  как свечи,
зажженные господней рукой.  Гасли  звуки,  только  журчала река  да  глухо
стукала  крупорушка  в  отдалении.   Все  заволокло  туманом.  Приближался
рассвет.


                                 ГЛАВА 9

     После того как схлынула Туралыкова рать,  волоча рабов, скот и добро,
оставляя  дымы  пожарищ  да  пепел  заместо  деревень,  уцелевших охватило
отчаянье.  Сама великая княгиня Анна жила в  велицей скудости,  а  уж  им,
жонкам боярским,  пришло и  поболе того.  Клавдия сама  и  воду  носила из
Тверцы попервости.  Покуль не  приехал брат,  не  помог кое-как  огоревать
первую клеть на пожаре.  А  до той поры ой и  досталось!  Жили в  земляной
норе,  в грязи,  во вшах; госпожа и слуги - все в одном жилье. По стыдному
делу какому -  хоть отвертывайсе!  Ни хлеба,  ни дров...  Брат Иван привез
какого ни есть добра, пригнал корову первую. Клавдия как села доить, так и
заплакала той поры... Великая боярыня тверская!
     И  все-таки  Тверь восставала из  пепла.  Потихоньку строились купцы;
возвращались,  не разом и не вдруг,  уцелевшие жители.  Оживали деревни, и
оттуда,  из лесных глухоманей,  вновь повезли скору и лен, зерно и убоину.
Великая княгиня Анна  всем  подавала пример.  Сама  жила  как  холопки,  а
являлась на люди всегда прибранная,  прямая,  в строгой и чистой сряде; и,
баяли,   даже  стирала  сама,   по  ночам.   С   первых  же  ден  устроила
странноприимный дом,  призревала убогих,  раненых, увечных и обмороженных,
детей,  потерявших родню, жонок, оставших без мужа и крова. Сама ходила за
болящими,  перевязывала гнойные раны,  не  морщась от страшного запаха,  и
подвигом своим,  иноческим терпением,  а паче того -  гордым достоинством,
тем,  как не роняла себя ни в  облике,  ни в  повадке княжой,  -  подняла,
вытянула и  град,  и  княжество,  почитай.  Клавдия и  сама снесла все это
только  глядя  на  великую княгиню Анну.  Стыд  было  перед  госпожою себя
потерять.
     Едва  оправились  -  мужиков  снова  погнали  в  поход:  имать  князя
Александра Михалыча. Пока те топтали снег до Великого Нова Города и назад,
уже по  ростепели,  по  мокрым путям (обезножели и  кони и  люди!),  здесь
опять,  без  мужской силы,  едва не  надселись оставшие без помоги жонки и
старики. Не чаяли дожить, пережить морозы, вьюги и стужу.
     И  вот пришла весна,  и  воротившие до дому ратники взялись за сохи и
бороны,  и стало можно вздохнуть, хоть дух перевести от непосильных трудов
и скорбей.  Клавдия отъедалась,  отходила;  холопы ладили новый терем; уже
бойко торговали по вымолам и  на посаде купцы;  строилась Тверь -  и жизнь
возвращалась в берега свои. Отвели сев, свалили покос, и стало вовсе легче
дышать.  Как всегда опосле трудов безмерных, когда отдыхают и тело и душа,
мгновеньями чуялась радость беспричинная:  идешь  по  двору -  и  радостно
вдруг.  Ни с чего!  Птицы поют,  начинают зеленеть обгоревшие, простоявшие
год  черными остовами дерева,  куры роют горелый сор,  что-то  ищут,  и  -
радостно.  И  хоть  в  легкий  волжский  ветер  все  вплетает  и  вплетает
горько-кислым духом старого пожара,  а все одно радостно, молодо словно. И
жонки те,  с  коими сидела в  земляной яме,  так  приветно,  так  улыбчиво
встречают: беда связала паче господарства самого!
     В  те-то поры и  приехал в  очередную Иван с  необычайным сватовством
московским.  Мялся сперва,  а  как  сказал...  Нет,  даже  и  не  поверила
спервоначалу, думала - шуткует. Да нет!
     - Ты в себе ли, Иван? - спросила сурово. Попервости и баять не стала,
ушла. И ругать не стала - не ведает сам, что и говорит! Родион! Да лучше в
воду, в омут головой! В монашки ли... Тьфу и тьфу!
     Видала его  как-то.  Седые усы  бросились в  очи,  и  глаза недобрые,
холодные глаза. И сам сухой, высокой...
     А  вечером Иван вновь приступил к  ней с речами.  Поняла уже,  что не
спьяну,  не с  проста ума несет,  что просто так ей того не отпихнуть,  не
отринуть.  Ночь не спала,  ворочала так и эдак.  Того горше,  того обидней
показалось,  когда сознался ей,  что уже баял с  Федором и  с Александром,
двоюродником... <Меня преже того мог бы прошать! Аспид, одно ему слово!> И
вспомнилось  лицо  брата:  растерянное,  словно  прибитое.  Да  и  сам  ли
надумал-то? Поди, без московлян и тут не обошлось!
     Знала о делах брата досыти,  потому и спросила, когда из утра пришел,
не жалеючи, в лоб:
     - Мною Вески купляешь?
     Сказала  горько,   с  неожиданной  хрипотцой,  задышалась  (с  годами
располнела,  ожерелок стал заметный). Как корову продают! Братья родные! И
кому?  Самому Родиону!  Может,  и надо было ей в одночасье за другого кого
пойти...  А  уж  теперь...  Да  и  за кого?  В  те поры сказали б  такое -
зарезалась,  не вздохнув.  А теперь лежит вот,  думает. Отгорело, поутихло
старопрежно-то!  Что тут!  Много летов минуло, ой много! И жисть уже на ту
половину перешла.  В  монастырь уйти?  И  самое  статочное дело!  Себя  не
уронить.  Хотела тут и  вымолвить о монастыре,  не сумела сразу надумать -
какой?  А  мысли потекли по другой стезе.  Одна.  Дочерь умерла в  мор.  И
внучат нету.  Она еще в  теле,  в силе родить.  И себя блюла,  не как иные
жонки... Што ему Вески?! Хочет досягнуть своего. Настырный! Не мытьем, так
катаньем... А я? А как бы батюшко, покойник, содеял?
     Нет,  нельзя в монастырь!  Просящие,  словно бы и виноватые, и жадные
глаза Ивана напомнились... Вздохнула, потрогала грудь. Все еще упругую, не
в  стыд мужику казать (уж не сама ли продавать себя надумала?) Усмехнулась
зло, хмуро. И вспомнились седые усы Родиона... Может, судьба?
     Как на бою,  взявши город,  озверев,  насилуют жонок:  рвут серьги из
ушей с мясом,  волокут,  задирают подол... И ужас, и жаркий стыд. Так вот,
батюшку убив,  тут бы,  тогда бы...  Нагую,  на снег,  в кровь... Нать бы,
верно,  зарезалась опосле али удавилась со стыда! А Иван топерича... Звери
вы, мужики!
     Утром,  когда Иван пришел,  неотступный, жадный, встретила с глазами,
обведенными тенью,  побледневшая за  ночь.  Сказала,  вдосталь промолчав и
выслушав новые речи  брата (ох  и  ненавидела же  она  его  в  тот  миг!),
сказала:
     - Ладно, присылай сватов!
     И -  повело.  Начала терять сознание. Все закружило перед очами, едва
устояла на ногах.
     И  дальше все  крепилась.  Не  плакала ночами.  Давала себя  одевать,
охорашивать. Выдержала приезд Родиона самого. Что-то только он сказал ей -
не поняла. Кровь так шумела в ушах, что и не слыхала, почитай.
     И покатилось дело ближе и ближе к свадьбе.  А она все не понимала, не
верила,  поистине-то не верила ничему.  И  поверила,  уже когда огласили в
церкви и стали собирать к венцу...
     В ту-то ночь и приснился Давыд, молодой, розовый, как словно с мороза
вошел,  и в инее ресницы и усы. Свежий такой, холодный весь. Сердце упало,
и  как  тающая  льдинка за  шиворотом прошло  сладким щекотным холодом,  и
онемели руки и  ноги,  а  он  прошал что-то и  близко-близко был к  ней...
Обнять бы, а рук не здынуть! А у него и дыхание как словно холодом веет.
     - Ты живой? - спросила.
     - А ты?  -  вопросил и усмехается,  и вот сейчас уйдет, растает ли, а
рук не поднять! И в теле во всем такая истома молодая, давняя, так просит:
обними,  согрей!  А  после и  поняла -  она-то  уж  не та,  не прежняя,  и
заплакала,  а  он смотрит и  смеется,  и  смеется,  и  весь в инее,  уже и
белым-бело все вокруг -  не то снег,  не то вишенье, не то яблоневый белый
цвет!
     Так вот и  проснулась -  в  слезах.  А  девки пришли одевать,  казать
сряду. Немо дала себя умыть, одеть и, уже оставшись одна (попросила сенных
девушек выйти на мал час),  поняла:  не сможет!  Ничего не сможет! И пусть
будет проклят брат Иван и  все его дела прехитрые с  Москвою и  московским
князем!  И пущай,  коли хочет так,  нагую, за косы, выводит ее на позор! А
сама - нет!
     Клавдия, обеспамятев, срывала с себя одежды, швыряя и шваркая тяжелые
переливчатые атласы,  бархаты,  парчу и шелка. И когда брат Иван, тихонько
тронув рукоять дверей, пролез было в покой, склонив голову под притолокой,
сказать, что пора, то, едва возвел очеса, его как шибануло ослопом: сестра
стояла нагая,  в  одном  янтарном ожерелье и  повойнике,  нагая и  тяжкая,
широкая,  с  опущенными тугими грудями,  со  сведенными в  гневе татарским
излучьем бровями,  и  смотрела ненавистно и  властно,  словно даже гордясь
стыдною своей  наготой.  У  Ивана мягко ослабли ноги,  и  он  привалился к
притолоке, не разумея, что сказать, содеять...
     - Ну,  что ж!  -  звонко крикнула сестра. - Бери, вона! За косы бери!
Выводи! Ну! Убийце мово... батюшкову... Ну! - И рванула повойник, рассыпав
змеями посыпавшиеся косы. - Ну, чего оробел?! Веди!
     Иван  тут  только,  когда сестра,  белая и  гневная,  грудями вперед,
темнея каштанового отлива шерстью под мышками и в межножье, пошла на него,
опомнился,  вывалился наружу,  с  треском захлопнув за  собою тяжкую дверь
покоя,  за  которой глухо взмыл крик и  рыданья Клавдии,  и,  слепо,  тупо
глянув на подбежавших служанок, вымолвил:
     - Воды!   С  госпожой  плохо...   тамо...   -  И,  махнув  рукой,  не
оборачиваясь, пошел вон.
     Надо было сказать Родиону, гостям. Отказать... Повиниться али соврать
чего.  Иван, однако, понимал, что ничего не может, только так вот сидеть и
ждать неизвестно чего.  Его  позвали.  Он  вышел,  низил глаза,  улыбался.
Сестра задерживалась уже  до  неприличия,  уже  и  Родион начал  хмуреть и
каменеть ликом,  и гости перешептывались,  отирая платами лица.  В набитом
покое было,  хоть и при отворенных оконцах,  не продохнуть.  А Иван все не
мог сказать - отказать ли - и все ждал, чтобы эта стыдная безлепица как-то
совершилась без него и помимо него.
     И тут,  уже когда он,  прикрыв глаза, гадал, скоро ли негромкий ропот
гостей перейдет в открытую брань, послышалось:
     - Ведут!
     Ну! Иван замер, не хотя глядеть. Почудилось, что Клавдия так и выйдет
к гостям нагая, и тогда... тогда... <Свечи тушить скорей!> - нелепо и тупо
подумал он. Но ропот стих. Поднялся снова... Иван поглядел опасливо.


 

<< НАЗАД  ¨¨ ДАЛЕЕ >>

Переход на страницу:  [1][2][3][4][5][6][7][8][9][10][11][12][13][14]

Страница:  [2]


Детективы
Для детей
Женские романы
Историческая литература
Классика
Лирика
Приключения
Религия
Проза
Сказки
Стихи
Ужасы
Зарубежная фантастика
Российская фантастика
Фэнтази


Реклама
Автоматика, регуляторы и рпи не дорого.
Однако в настоящее время существуют и аналоги данного препарата сиалис Джинерик.