12
"Да, замолчите, Моно, - нет терпенья
выслушивать Ваш вздор, " - горя глазами,
со вздувшимися жилами на лбу
Роше еще раз крикнул, притянув
к себе все взгляды. - "Вы - бездарный лжец.
Вы - хитрый сплетник. Каждая свинья
Вас ненавидит, пусть, отвоевав
свой сладостный кусок, ни от кого
теперь не слышите Вы оскорблений -
не лезьте ж на рожон. Когда такой,
как Вы, себя записывает в судьи,
всем ясно: этот мир дошел до самых
низов..." - Роше, как будто захлебнувшись
своею яростью, вдруг замолчал
на несколько секунд. С полуулыбкой
на тонких, бледных старческих губах
молчащий Моно терпеливо ждал
развития событий. "Если Стерн
Вас не одернул, то теперь мои
наскоки не страшны, " - проговорил
Роше уже спокойнее, - "и я,
поверьте, Моно, не настолько глуп,
чтоб восковыми ядрами пулять
по Вашим крепостям - чугунным ядрам
их не разрушить, думаю. Но Вы
должны понять: всему бывает мера,
из Ваших демагогий ни одна,
пожалуй, не была еще такою
пронзительно-несносною, как та,
что Вы готовите сейчас. И я
прошу - уже не требую, прошу -
молчите, Моно, нам без Вас достанет
абсурда, горечи..." - Роше смешался
и, глядя в сторону, уже невнятно
пробормотал какие-то слова,
что мы не разобрали. Все глядели
теперь на Стерна. Тот, скользя глазами
поверх голов, все продолжал свистеть
сквозь зубы. "Ладно, Стерн, " - вальяжный Рональд
нарушил тишину, - "пришла пора
вмешаться, наконец. Претендовать
на то, что все уладится само,
приятно, нет сомнений, но, все видят,
разболтанность иных уже грозит
анархией - и, будто, создается
иллюзия, что некому теперь
одернуть нарушающих уклад -
иллюзия, не более, как все
иллюзии, которыми мы любим
себя побаловать..." - Стерн глянул зло
на Рональда. Тот не отвел глаза.
"Иллюзий нет, " - сказал брезгливо Стерн, -
"есть только неудачные попытки
неполную картину наблюдений
логически дополнить, что едва ли
понять Вам, Рональд. Вы, " - он повернулся
к по-прежнему сверкавшему глазами
Роше, - "Вы забываетесь. Никто
у нас не прерывает говорящих
по моему распоряженью. Вольность
имеет рамки, коль заходит речь
о важном, о насущном. И демарш,
подобный Вашему, у нас не терпят -
пора бы знать. Да, всем пора бы знать..." -
Стерн поглядел по сторонам. Никто
не поднял головы. "Я полагаю, " -
продолжил он, - "Вам нужно объясниться -
чем Моно провинился перед нами,
чтоб прерывать его и оскорблять
при всех, как школьника, - и забывать
при этом о канонах поведенья
со старшими - по возрасту, по званью," -
Стерн сделал кислое лицо... "Ну что ж, " -
уже почти спокойно, отвернувшись
от всех, проговорил Роше, - "для Вас
я объясню. Каноны хороши,
как острые заточенные пики
тех, мудростью намеченных оград,
что обрамляют - не погосты, нет,
но жизнь, бурлящую без передышки,
пьянеющую от себя самой
порою, не способную себя
сдержать на необузданном аллюре,
чтоб оглядеться. Строгие каноны,
и правила, и желчное брюзжанье
тех, кто помедленней - они тогда
уместны, сознаю. Мы их терпели
без вздохов и без жалоб в ту эпоху,
в те дни, когда и кровь кипела наша,
и мысли наши не косили вспять,
не мучались собой. Однако ж, все
проходит. Почему-то побеждают -
в каком-то диком, непонятном мне,
но очень верном смысле - побеждают
почти всегда спокойные душой -
те, кто помедленней. И похитрей,
добавили б Вы, Стерн, когда бы были
такими, как они. И их победы
немедля обращаются в каноны -
тут я готов цитировать - в каноны
'почтенья к старшим', ибо, только те,
кто одряхлел достаточно для званья
по старшинству, хотят себе почтенья,
как сладкого, иным же, сгоряча
сигающим с уступа на уступ,
стремящимся все дальше, невзирая
на годы спутников, свои ли годы,
не знающим покоя - тем почтенье
в обузу лишь, они бы предпочли
угрюмый вызов равного себе,
не прячущего взгляд... Простите, Моно -
я, в общем, не держу прямого зла
на Вас - ни зла, ни спрятанного где-то
за пазухой кинжала, как бы кто
Вам ни нашептывал. Моя беда
лишь в том, что мой кинжал давно отброшен,
и, может быть, скучает по нему
рука, и гордых подвигов желая,
как в глупой сказке, сложенной навзрыд,
душа скучает по былым страстям,
не зная отдыха... Когда, примкнув
к ним, Моно, променяв богатство, слуг,
блестящую карьеру, что светила
мне просто по происхожденью, без
особенных усилий, - променяв
спокойный лад размеренных удач
на тяжкое бессонное горенье
чужой идеей, на случайный проблеск
удачи, что безмерно далека
в осуществленьи, - я как будто что-то
навеки предрешил в себе. Мальчишкой
пришел я к ним, и навсегда остался
таким - в глазах ли тех, с кем начинал
(которых можно перечесть по пальцам
теперь), в глазах ли (часто не таких
доверчивых) всех тех, кто поспешили
нас поддержать потом, в глазах ли тех,
кто к нам приходят нынче, не стесняясь
извилистости собственных натур,
столь чуждой нам - тогда, теперь же кто
поймет, насколько чуждой... Мне не жаль
казаться таковым, я есть мальчишка
в каком-то смысле - рядом с Вами, Моно,
с Корзоном рядом, - жаль лишь одного:
запальчивость моя пережила
свое отмеренное скупо время,
восторженность мою едва ли кто
поймет теперь, а коль поймет - едва ль
одобрит. Да, в серьезные затеи
юнцам на встрять - одним большим мужам
вертеть колеса прибыльной игры,
где фишки не картонные уж больше
мелькают - золотые... Только чем
живут они - мужи - и чем живете
Вы, Моно, чем свою питают старость
собратья Ваши, Ваши должники,
ценители? Рутиной ежедневных
обманов? Осторожной полуправдой?
Интригами, волнующими кровь?
Где ваши помыслы, которых нам -
мальчишкам - в небесах не разглядеть,
не дотянуться до которых? Где,
в конце концов, единственное нечто,
что отличило б вас от мертвецов,
представило б хоть шаткую причину -
одну хотя бы - вашей жизнью жить,
не разлагаясь заживо? Быть может,
способность ваша подмечать каверны
усталости в деяниях других,
что вас смелее?.. Я не говорю
про Стерна, я вообще не называю
имен, но, согласитесь, это ваш
всегдашний хлеб: немедля распознать
любую слабость - даже пусть намек
на слабость - и вцепиться мертвой хваткой,
и понемногу отгрызать свое,
пуская кровь, изматывая болью,
не разжимая стиснутых зубов -
пинкам, щипкам, побоям вопреки -
ни на минуту... Втиснуться в доверье...
Сносить покорно вялые насмешки
усталых завсегдатаев... Обманом
их натравить, наивных, друг на друга
и делать удивленное лицо,
встречая подозрительные взгляды
в приемных, в коридорах, после - в залах
собраний, после - за дверьми, для всех
почти закрытыми, где заседают
немногие, решающие все
за остальных... Выслушивать упреки,
не отвечая - скрупулезно, впрочем,
их занося отточенным пером
в свои, такою тщательной линейкой
размеченные книги... Понемногу
вплетать скупые вкрадчивые фразы
живою ниткой в пылкий разговор,
как паутиной сковывая дух,
и ждать чужих оплошностей... Дождавшись -
ни вида не подать, ни восклицаньем
себя не выдать, но, поддакнув раз,
поспорив необидчиво, упрятав
за скорбной маской собственный триумф,
ошибки те, как нежные ростки
лелея, взращивать себе на пользу,
как чахлые зародыши интриг,
что, вознесясь, окрепнув, изумят
своею силою... Да: разогнать
последних из советников, способных
о чем-то мыслить, выдумать опасность
и с ней бороться, истощив казну,
и так полупустую. Или: взять
на мушку человеческую слабость
того, кто непомерно лучше вас,
упорной лестью заглушить призывы
других, потом - как будто невзначай
той слабости перечить, понимая,
что - поздно, завертелось колесо,
машина тронулась... Встречать у трапа
с любезными улыбками каких-то
заезжих умников, которым все
чужое здесь, чрезмерно восхвалять
заслуги их, затем в негодованьи,
в истерике их поносить, крича
на всех углах, что - вот она, измена,
что - вот он, тот таинственный навет,
что нам мешает жить, напоминая
тогда уже, что избранные лишь
об этом знали раньше... Развести
какую-то докучную возню
вокруг стараний тех же чужаков
себя спасти, не понимая толком,
чего от них хотят... Всех перессорить...
Настойчиво махать перед глазами
невиданными, будто, до сих пор
виденьями решающих усилий
закончить то, что начали... Свести
всех вместе - перепуганных гостей,
растерянных хозяев, - подключить,
быть может, слуг, кухарок, если кто
окажется под боком... Разродиться
уродцем - и с уверенной ухмылкой
пенять потом затянутым в ловушку
на их же слепоту... Ошеломить
абсурдом, подточив любую веру
сомненьями, которым нет числа,
и с этого плацдарма... - Подскажите,
что дальше? Что замыслили теперь
Вы делать, Моно? Может быть не Вы -
Корзон? Другие? Их теперь - чужих
всем помыслам, которым так желали
служить они - достанет на любую
зловещую затею..." - отвернувшись
к высоким окнам, сгорбившись слегка,
Роше швырял в глухую тишину
разборчивые фразы. - "Мне теперь,
я понимаю, лишь один конец -
отставка, " - он прищурившись взглянул
на Стерна. Тот, ни говоря ни слова,
не пряча взгляд, смотрел ему в глаза
с досадливым укором. "Я прошу
отставки, " - продолжал Роше, - "прошу
официально, не желая больше..." -
замешкавшись, - "я, впрочем, обо всем
сказал уже. Не буду повторяться.
Свидетелей достаточно..." Шумок
прошел по залу, словно налетел
короткий вихрь. Засуетились гости.
Корзон с немым вопросом заглянул
в лицо молчащему угрюмо Стерну,
пожал плечами и сказал негромко:
"Отставка принимается. Пожалуй,
теперь, Вы правы, ничего другого...
Не так ли, Стерн? " - но Стерн не отвечал,
лишь взгляд его смягчился, и черты
разгладились, как будто напряженье
какое-то оставило его
и унеслось бесследно. "Что ж, " - Корзон
задумался, - "Вы, может быть, хотите
каких-то компенсаций? " - осторожно
спросил он, - "может быть, каких-то пенсий,
почетных проводов..." "Вы ж не глупы,
Корзон, " - Роше сощурился, - "к чему ж
Вам ерничать? Все знают, у меня
достанет средств, чтоб обойтись без ваших
подачек - и достанет разуменья
убраться с глаз долой, на материк,
без всяких проводов..." Он подошел
к столу и стал сворачивать бумаги
в тугой рулон. "Не бойтесь за меня,
побойтесь лучше за свои такие
тревожные и хлопотные судьбы, " -
проговорил он тихо. - "Я уеду
к красивой жизни - к женщинам холеным,
к беседам образованных людей,
к шампанскому и скачкам... Посмотрите
вокруг - зачем мне проводы..." - он вышел,
не попрощавшись. Проскрипела дверь.
С минуту все молчали. Наконец,
Стерн обратился к Рональду: "С утра,
пожалуйста, оформите все это
как нужно..." "Да, " - он продолжал, - "еще
заботой меньше: лишним мненьем меньше,
сомненьем, я б сказал..." "Распорядитесь,
хоть кто-нибудь, чтоб принесли еды
нам наконец!" - он крикнул в пустоту,
и суетой наполнилось пространство,
и взвился гомон. Оживились гости,
заулыбались женщины, как будто
и не было тех нескольких часов,
где бились армии, ломались копья,
и дым стоял стеной... Подняв бокал,
красавец Рональд весело вещал
о чем-то постороннем. Хитрый Моно,
повязанный салфеткой, ковырял
в тарелке, тихо обсуждая что-то
со Стерном. Ночь кончалась. Ни один
из взглядов не желал остановиться
на нас - как будто и не с нами вовсе
вели они беседы так недавно,
как будто и не нас они пугали
тревожными последствиями, будто
не нам - то раздраженно, то почти
доверчиво - пытались втолковать
какие-то особые свои
причуды, измышленья... Мы сидели -
понуры, брошены - не понимая,
что происходит, что произошло,
что будет с нами... Снова неизвестность -
уже другого сорта - навалилась,
как злое облако. Глаза слезились -
от дыма? от усталости? - и мысли
мелькали, беспорядочны, смешны
самим себе. Уставшие донельзя,
мы собирались, было, не простившись,
убраться прочь - и, кажется, уже
поднялись с мест своих, - но тут Корзон
подсел напротив, молча оглядел
нас, замерших, и начал: "Что ж, на этом
нам хорошо б..." - Он не договорил.
Пронзительный и страшный, где-то в доме
раздался крик. Все обернулись к двери,
не двигаясь, приколоты, как будто,
к своим местам - потом, сорвавшись разом,
засуетились, грубо мельтеша
по залу. Тут же, взявшись ниоткуда,
уверенные, собранные люди
мелькнули и исчезли, растворясь
в глубинах дома. Несколько минут
тянулось ожиданье, а затем
открылась дверь. За дверью, прижимая
ладонь ко рту, прозрачная, как смерть
на старом полотне, на сотни лет
внезапно постаревшая, Кристина
стояла, прислонившись к косяку,
невидящими, мертвыми глазами
обшаривая зал. Остановившись
на Стерне, усмехнувшись нехорошей
усмешкой, распрямившись, как палач
на людной площади, она сказала
раздельно: "Отрывая от забот
важнейших, сообщу, рискуя стать
назойливой, как раньше: только что
ко мне зашел Роше - чтоб попрощаться
(она сглотнула судорожно) перед
поездкой. Только, выйдя от меня,
он не уехал никуда и вряд ли
теперь уедет - выйдя от меня,
он выстрелил себе в лицо. Сейчас
там убирают..." - и сползла на пол,
как облако со склона в океан,
за горизонт, за грань... Мы плохо помним,
что было дальше. Кто-то восклицал
горячечно. Доказывая что-то,
слюною брызгал Моно. Суетились
врачи, прислуга... "Думаю, что он, " -
частил Корзон - то Стерну, то кому-то
у Стерна за спиной - "простите, Стерн, -
он просто помешался..." "Да, прощаю, " -
Стерн рыкнул вдруг, заставив замолчать
всех в зале, - "да, он сумашедший. Что
еще хотите Вы добавить? Кто
еще желает высказаться? Нет
желающих? Тогда - ступайте прочь!
Все - вон отсюда!.. " Зала опустела
в одно мгновенье. Только мы одни
топтались у порога. "Вон отсюда! " -
Стерн прокричал, обрушивая ночь
на наши головы, и мы, не чуя
ног под собой, плутая в коридорах,
как в лабиринте замерших смертей,
покорно поплелись в свои покои,
в охваченный презрением, последний
оставшийся нетронутым приют -
укрытье грез. Обитель недостойных.
13
Прошла неделя. Постаревший дом
насупился в неловком ожиданьи.
Никто не приходил. Одни лишь тени
охранников мелькали под окном,
как жалкий отклик выцветших наветов,
что вспомнить некому. Нас перестало
тревожить наше будущее - мир
вокруг утратил всякий интерес
к подобным нам, и мы покорно ждали
финала, позабытые среди
отживших декораций, скучных слов,
самим себе доставшиеся в долю,
оставленные отвлеченным гидом
у перекрестка, где движенья нет,
и улицы застыли. Наконец,
к нам постучали. Нагловатый тип
принес депешу, глянул исподлобья
и как-то боком вышел. "Сим прошу
принять к вниманью, что с сего числа
наш договор расторгнут. Навсегда. " -
И подпись: "Канцелярия. " И больше
ни слова... И еще тянулись дни -
один, другой, - но вот на третий вечер,
шурша щебенкой, подкатил к крыльцу
автомобиль - и по привычке дрожь
прошла по спинам - но в проеме двери
не страшные стояли палачи,
что нам мерещились порою, нет -
взволнованные, встретили мы там
Кристину, неподвижными зрачками
глядящую в пространство... Попытав
какие-то неловкие слова
сочувствия, не услыхав ответа,
мы просто сели в разные углы,
томительное цепкое молчанье
распространив по комнате. "Я знала, " -
Кристина вдруг проговорила, - "знала,
что все это не кончится добром,
но почему расплачиваться должен
всегда невиннейший?.. Я не пойму,
кто выбирает столь занудный путь
развития событий? У кого
в трясущейся руке хромают куклы,
и нити перепутаны настолько,
что вся игра - одна лишь суета
случайного движенья? Предназначен
кому-то, неудачливый изгиб
натруженного пальца посылает
совсем другому гибельный сигнал -
и тот, другой, короткими шажками,
развинченной походкой, семенит
в неправильную сторону - к барьеру,
к концертной яме, падает в нее,
и зал, не понимая ничего,
все представляя чистою монетой,
покорно рукоплещет..." - Отойдя
от двери, зябко поведя плечами,
Кристина тихо подошла к кому-то
из нас и села рядом. "Я осталась
одна теперь, " - продолжила она, -
"не нужная ни вам, до отупленья
испуганным, ни Стерну - никому
в окрестности бессмысленных размеров,
намного превышающих размер
всех глупых жизней - и моей, и вашей..."
"Стерн был моим любовником, " - сказала
она, немного помолчав, - "едва ль
вы этого не знали... Впрочем, это
не важно. Да, Роше, " - она вздохнула
порывисто - "Роше был просто другом -
единственным, вернейшим - как бы кто
ни сплетничал и ни злословил. Глупо
теперь о том злословьи вспоминать,
но что поделать - я глупа, наверно,
бываю... И еще Антоски - о,
Антоски представлял великолепный
пример самопожертвованья: рыцарь
бесславно-терпеливый, воздыхатель
бессменный, тонкий, стойкий. И они
втроем как раз и составляли мир,
что окружал меня - до удивленья
устойчивый - и всем моим причудам,
всем многоликим образам, какими
в изменчивом желании своем
я обращалась им, там было место...
Роше, пожалуй, доставалось больше,
чем двум другим - он был моложе их
и чем-то лучше. Может - потому,
что вышел из семьи, где униженье
отменено - по праву богачей...
Он звал меня "Фрабьола". Для него
я и была Фрабьолой - компаньонкой
возвышенных бесед, неутомимой
партнершей в открывании чудес
там, где никто их больше не увидит,
достойным дуэлянтом в пикировке
словесной. Это был великий дар -
раскрыть шкатулку, музыки ее
не портя, или замереть от страха
щемящего у пропасти, где дна
в помине нет - и знать, этот страх
уйдет бесследно, стоит лишь очнуться
от дрем своих. А то - скупым движеньем
из ничего, из душной пустоты
вдруг вызволить и показать другому
сокровище, пусть пыльною стекляшкой
оно увидится кому-то - всем,
кто просто слеп. О, если б навсегда
такой остаться - безупречных грез
Фрабьолой, удивительного мира
хозяйкой... Только мир осиротел.
В нем - траур, горе, пыль воспоминаний,
и я там не нужна. И больше нет
Фрабьолы в нашем списке, лишь остались
Кристина, Джейла... Да и Джейла тоже
бледнеет, растворяясь... Это имя
принес Антоски - будто драгоценный
трофей принес и положил к ногам,
и я храню его, сентиментальна,
и знаю, где б он ни был, для него
я буду Джейлой вечные века:
царицей, божеством - неутоленным
и безнадежным, не желаньем, нет,
но смыслом. Возвращаясь с постоянством
непрошенным, вставая в изголовьи,
я буду вечным для него судьей -
по мне сверяться будут времена,
места, стремленья. Именем моим
до самой смерти будут отзываться
все эха, даже там, где эха нет,
где звук задушен - но и в тех пространствах
он голос мой в безмолвьи различит
и бросится к нему, и, обманувшись,
отчаявшись, лишь только будет ждать,
когда обман ему явится снова.
Да, не найти надежнее его
в том поклоненьи, но, увы, бессильно
оно теперь. Антоски побежден,
его лишили рыцарских регалий,
меча, щита - а кто ж рискнет без них
явиться к божеству, и, право, сколь бы
такое появленье показалось
неловким, жалким... Джейла остается
без рыцарей, ее надменный взгляд
обводит пустоту, в которой нет
зацепки для внимательного глаза,
привыкшего к приметам поклоненья
со всех сторон - лишь долгая печаль
в ее распоряженьи. Потому
все реже называют в перекличке
то имя. Лишь Кристиной полон список -
лишь жив одной Кристиной, и она
не пропадет, живучая, как травы
на каменистых склонах, до всего
охочая, свободная, как ветер,
достойная блистательных мужчин -
уверенных в себе до исступленья,
сдвигающих своей упорной волей
границы к цепенеющим морям,
не знающих ни жалости, ни страха, -
таких, как Стерн. Едва ли кто-то есть
еще похожий на него, и даже
пусть есть такой - едва ли совпадут
дороги наши с ним... Вы, к сожаленью,
застали Стерна в худшие его
минуты - на пути от перевала,
со склона вниз, и, что скрывать, подъем
уже не светит больше. Он стареет -
не телом, нет, стареет пониманьем
тех тупиков, что гонят от себя,
от своего сознания все те,
кому предписаны особый дар,
особая судьба. Но к ним ко всем,
скорей ли, позже, лучших не минуя,
какими-то забытыми ходами
просачиваясь, заползают в душу
назойливые вкрадчивые мысли -
о тщетности потуг, о небольшом,
но верном счастье, ждущем у обочин,
о равнодушьи мира (о котором
печешься), о проклятьи горьких лет,
о смерти... И, смешно, они должны
гнать от себя, неновые пускай,
но верные до самой сердцевины,
простые истины, любым из нас
понятные, но гибельные их
натурам неустанных гордецов,
стремящимся туда, где не ступал
никто другой, имеющим отвагу
не лгать себе - и тут же обреченным
все время лгать, отодвигая силой
настойчивый в занудной правоте
коварный образ ласковых чертог,
что ждут нетерпеливо. Или зависть
отодвигая прочь - ко всем живущим
обычной жизнью, радости свои
бесстыдно выставляя напоказ,
на обозренье прочим. Только как
ни бейся с этим, наступает день,
когда броня перестает спасать
от деревянных стрел, поистончившись
со временем, и, главный атрибут
любого понимания, усталость
берет свое - и в ласковых чертогах
вдруг новый появляется жилец,
один из многих, побежденных ими -
не до конца, но в главном... До конца
таких, как Стерн, не победить - они
не созданы для радостей иных,
чем те, что раздаются на вершинах,
предельно недоступных населенью
всех ласковых чертог. Но и назад
нет хода. Ход заказан... Стерн еще
не подошел к зловещему порогу,
переступи который - и уже
окажешься навеки с ярлыком:
"он сдался". Но шестым своим чутьем,
до совершенства доведенным в схватках,
он ощущает каверзную суть
его существованья. И, не зная,
что делать с этим - или понимая,
что ничего не сделать - грозный Стерн
хитрит с самим собой. Когда еще
никто не видел этого, я знала,
что началась дорога вниз со склона,
и нет развилок к новым перевалам,
лишь я одна, и он, заметив это,
так мне и не простил - и не простит,
но кто ему судья?.. Почуяв, как
привычный мир теряет глубину,
как что-то, ускользая меж ладоней,
не поддается - взгляду ли, уму -
Стерн заметался. Не имея средств
себя переменить, он стал пытаться
исправить мир, который для него
вдруг сделался непрочным. Появились
чужие люди в камерном кругу,
куда бы раньше их не подпустили
на выстрел. Голоса их стали крепнуть,
их мысли - утверждаться в новой роли
вершителей чего-то. Ну а те,
кто были рядом с ним, вдруг оказались
ненужными - мешающими даже
'притоку новой крови'. Постепенно
менялся примелькавшийся набор
дворцовых лиц... Вы угодили прямо
к развязке - самый верный и за ним
любимый самый, будущий преемник,
слетели с расшатавшихся лошадок
скрипучей карусели - под откос,
неловко кувыркаясь. Впрочем, вы
не зрителями были, а орудьем -
одним из многочисленных орудий
в ряду других, которыми умело
вели игру все те, кто распознал,
что Стерн слабеет. Вытеснить Антоски
с Роше непросто было им - и все ж
сумели... Тихо, вкрадчиво подбросив
абсурдную идею, расписав
невиданные ранее картины,
как свежий неизведанный рецепт
спасенья от рутинного сползанья
со склона вниз - нетерпеливый Стерн
на них попался. Да, звучит смешно,
но главный смысл абсурднейших затей -
в самом абсурде, не в затеях вовсе,
а тут уж режиссеры преуспели -
абсурда было вдоволь. А когда
все перемешано в невероятных
далеких от реалий сочетаньях,
когда все перевернуто вверх дном,
то самые устойчивые души,
бывает, не справляются с собой,
и самые трезвейшие умы
дают промашку. В том и был расчет.
Так и случилось - Стерн поверил тем,
кто все это придумал. Их напор
в конце концов неумолимо смял
казавшиеся прочными редуты
его благоразумья. Ну а вы -
вы стали тем зародышем абсурда,
что нужен был для дымовых завес
на поле боя - частью декораций,
одним из атрибутов... Впрочем, вас
побаивались - мало ль, что могли
вы выкинуть. Блестящие умы,
пусть даже затуманенные страхом,
всегда непредсказуемы. Но вы
не выкинули многого, как видно
из результата... Я вас не виню.
Я вас люблю, как я любила Стерна,
пока была ему нужна, - а вам
я так была нужна, никто другой
меня не заменил бы... Только Стерн
меня отбросил, как недобрый знак
напоминанья о хорошем прошлом
в виду дурного будущего, и -
и вы меня забудете, как символ
постыдных дней, считая, что со мной,
с воспоминаньем обо мне, растает
тот холодок, щекочущий внутри,
что много лет еще вас будет мучить
порою. Или, может, не сумев
простить, что я свидетелем была
той слабости, которой вы стыдитесь,
точнее - будете стыдиться после,
когда исчезнет страх... И вы, и Стерн,
при всей несхожести, смешны в одном
и том же: в туповатом неприятьи
простейшей мысли - слабостью своей
вы были мне дороже, чем любым
усильем воли, смелости, отваги.
В них далеки вы от меня, и мой
покорный голос вам не тешит душу
с такою силою, как доброта
моя вас покоряет, беззащитных
в минуты унижений... Самым лучшим
из вас знакомы черствые усилья
всех окружающих не замечать
в вас главного, как не ценить за то,
чем так сильны вы - так же безнадежно,
безмерно невостребованно все,
чем я могу ошеломить любого,
поверившего терпкому теплу,
что просится на волю. И способных
востребовать - все меньше, меньше, меньше..."
Кристина замолчала. Старый дом
был тих, как никогда - не гомонили
ни призраки, ни тени побежденных
когда-то здесь, ни залетевший вдруг
и мечущийся в цепком лабиринте
порыв степного ветра. Тишина
опутывала вязкою угрозой,
как непонятной мыслию. Казалось,
что мы одни в пространстве - никого
в нем не осталось больше, и никто
нас не отыщет здесь за пеленой
чужого горя, изощренных тайн,
бессмысленных, как вывернутый фокус.
Но - где-то далеко входная дверь
вдруг проскрипела, и, неумолимы,
чуть слышные вначале, а потом -
все различимее, как рокот волн
при наступленьи ночи, раздались
шаги и, гулко задавая ритм
сердцебиений наших, подтвердили
упрямый факт: да, кто-то шел сюда,
неся с собою беспокойный ворох
своих намерений - и с облегченьем
вздохнули мы, знакомую фигуру
узнав в дверях. Чуть сгорбившийся Стерн
стоял, неторопливо обводя
нас взглядом - и, порывисто вздохнув,
как тяжкий груз невысказанной меры
вдруг сбросив с плеч, Кристина поднялась
и подошла к нему, и обняла
его, как будто весь враждебный мир
оставив за собой, как верный страж,
последний свой редут оберегая -
и так они стояли, неподвижны,
минуты, годы - но потом, опять
собравшись с духом, время встрепенулось
и потекло вперед. Стерн, отстранив
Кристину, не спеша прошел к столу
с единственною лампой, попытался
прибавить света, подкрутив фитиль,
и, сморщившись досадливо, поставил
с ней рядом что-то странное. Раздались
щелчки - один, другой... Без передышки
блестящая серебрянная стрелка
качалась взад-вперед. Мы все глядели
на метроном, не в силах отвести
от стрелки взгляд. Мир стягивался в точку
на острие. Мучительные мысли,
казалось нам, выстраивались в ряд,
готовы подчиниться, как когда-то
готов почти любой. Почти. Любой.
14
"Подарок на прощанье, " - Стерн кивнул
на метроном, невозмутимо-четко
чеканящий мгновенья. Повернувшись
спиной, он замер на недолгий миг -
немного погрузневший, погруженный
в раздумья, нам неведомые. "Я," -
сказал он вдруг, - "я благодарен вам -
за то, что попытались. Получилось
не так, как я хотел, но что теперь
искать виновных. Больше всех виновен
я сам, наверно, а винить себя -
нет, не в моих привычках..." Отойдя
вглубь комнаты, Стерн повертел в руках
какую-то безделицу, небрежно
швырнул ее на стол и вновь нарушил
молчание: "Случалось ли кому
из вас когда-то подмечать, что тот,
кто втянут жизнью не в свою затею -
в затею, чуждую себе, - внезапно
становится ревнивейшим ее
защитником, очки вперед давая
любым другим? Престранный парадокс.
Трагичный иногда... И вот, Роше,
примкнувший к нам одним из самых первых,
почти вначале, - яркое его
и грубое, слепое воплощенье..."
"Роше был нетипичное дитя, " -
продолжил Стерн, чуть оживившись, - "вовсе
для наших мест не рядовой семьи.
Блестящий ум, богатство под рукой,
лицо, сводящее с ума красавиц -
чего еще желать. Но что-то в нем
перечило привычному пути.
Размеченная ровная дорога
лежала перед ним, и он с презреньем
ей пренебрег - в угоду ль своему
упрямству, заразившись ли идеей,
коварно подсмотревшею секрет
его души, околдовавшей душу,
чтоб поселиться там?.. Он удивлял
своей готовностью не видеть вещи,
способные убить любую веру
в, казалось, самых стойких, иногда -
жестокостью своей, и в том числе
к себе и к нам. Мы списывали это
на юный возраст, на горячность мыслей,
еще не вставших в стройные ряды,
отмахиваясь от него порой,
порой увещевая поостыть,
на старших глядя..." "Да, на старших глядя, " -
Стерн усмехнулся. - "Понемногу, впрочем,
его горячность, непреклонный пыл
наивности его вживались в нас
на удивленье прочно. Мы признали
их силу - в неуменьи, в нежеланьи
идти на компромисс, кривить душой,
свои мечты к свершеньям низводя,
а не наоборот. Он стал для нас
хранителем ценнейших из сокровищ -
желаний наших, нашего презренья
к тупому безразличью остальных,
той пылкости, что не смирить измором
и, пальцем тыча, в угол не загнать...
Конечно, страсть, какую ни возьми,
практичной не бывает, и Роше
едва ль годился в тактики, но их -
готовых терпеливо рассчитать
шаги, движенья - их всегда в достатке.
Недостает хранителей страстей -
поверьте мне. Лишь избранные могут
без устали нести внутри себя
костры, воспламеняющие воздух
вокруг, и пламени не дать погаснуть
ни на мгновение - под ледяным
порою душем проносить его,
соратников свирепо понукая,
неверящим кивая горделиво,
высокомерно, их превосходя
и зная это... Но любой поймет,
что пламя истончает изнутри
его несущих - требуя все больше
на свой прокорм. И в ход тогда идут
запасы из укромных закромов,
соломинки, которые хранятся
на случай бегства - и когда бежать
приходит срок, глянь, на за что уже
цепляться. Наверху, над головой
в прямоугольнике синеет небо,
но кто прыжком осилит высоту
того колодца? - Ноги вязнут в тине,
мертвеют плечи, и по скользким стенам
не выбраться наверх. И остаешься
с бушующим огнем лицом к лицу,
и он, привыкший к изобилью пищи,
теперь не присмиреет пред тобой...
Кто будет жертвой? Покажите пальцем..."
Стерн замолчал. Короткие щелчки
по одному срывались в тишину
и уносились прочь - наружу, в мир,
о нас не знающий. По одному
ошметки времени селились в доме -
устраивались, прочно обживались,
затем - старели, собирали вещи
и исчезали. Где-то за окном
кричала птица, надрывая голос.
Ей вторила другая - но без страсти,
той песней, что готова ждать века,
нетерпеливым холодно смеясь
в лицо, их ободрить не затрудняясь.
Мигала лампа. Глядя на нее,
Стерн вновь заговорил - не отдаленный
от нас, как раньше, но - на долгий вздох
приблизившийся к нам, на сжатый миг
шагнувший за невидимый пунктир,
что отделял его от прочих - всех,
с такой охотой устающих верить.
"Я верил в вас, " - он говорил, - "назло
разумным доводам - чужим, своим -
назло интриге, перенесшей вас
из пыльного уюта академий
сюда, в такую чуждую среду,
враждебную всем помыслам и жизням
таких, как вы. Но что интрига? - Вздор.
С нее слетает шелуха, лишь стоит
подуть слегка - как с доводов нелепых,
с невзрачных слов. И иногда под ней,
под шелухой, ты открываешь что-то,
невинно зародившееся там
намереньям исходным вопреки,
что поражает смелостью своей -
каким-то неожиданным узором,
которому, презренье позабыв,
ты можешь удивиться. И пускай
задумавшие это потирают
ладони - им, погрязшим в равнодушьи,
восторга удивленья не понять,
а значит - и путей не разглядеть,
безвестных до того. Из чепухи
рождается порыв, из удивленья
рождаются желания - и им
нет судей... Кто еще рискнет затеять
такое - позабыв о неудачах
империй громких, канувших в ничто,
историей отвергнутых владык,
премудрых летописцев, исчеркавших
тома бумаг, свидетельствуя нам -
рецепта нет, власть не отлить в металл,
не заморозить призрачных вселенных
во времени, на зависть и восторг
своим потомкам, - позабыв все это
и отвернувшись от окна, чтоб мир
за стеклами убожеством своим
не стал помехой, баловать себя
безумною надеждою, что ты -
ты сможешь... Да, ты сможешь - пусть орудья
не самой несгибаемой закалки
тебе достались, и твои друзья
скорей тебя готовы пожалеть,
чем рядом встать и в ту же даль вглядеться.
И пусть тебя обманывают люди,
которых ты пригрел - из их обманов
родятся неожиданные вещи
порою. И пускай людская слабость,
хоть ваша, например, всегда встает
преградою - не жалко попытаться
с ней сладить... Я не сладил в этот раз,
но я пытался. Слабость победила.
Ложь победила, глупая интрига
взяла призы - но жалко ли призов?
Завидны ли они на самом деле?
Что толку в них, когда, сиюминутны,
они становятся дурной поклажей
уже через конечное число
движений этой стрелки... Посмотрите -
щелк-щелк... И возражения смешны
становятся, и ненависть дряхлеет...
Щелк-щелк... И одиночество дряхлеет,
не подгоняя более хлыстом
упругим... Чем запомнится победа
через минуту? Через год? И чем
заменишь удивления порыв?
Ничем. Победы - суть обрывки слов,
которыми стараешься другим -
неглупым пусть, но столь ленивым духом -
хоть малую частицу передать
того восторга, что, наверно, ждет,
затерянный в неназванных морях,
своей минуты, чтоб наградой стать
понурым недоверчивым счастливцам,
сумевшим протолкнуться, ободрав
одежду о зазубренные грани,
меж тех щелчков - в мгновение, какому
конца не будет. Где покоя нет.
Где не боятся смерти. Потому
я верил в вас, как верил бы в любого,
кто волею, своею ли, чужой,
неважно чьей, вдруг оказался втянут
в затею, для которой ни названья,
ни смысла не придумано, но нет
предела ей, а значит - и сомненье
бессильно перед нею, и причин
не отыскать для отступленья перед
любой преградой. - И способен каждый
дойти туда, где в самых смелых снах
себя не увидал бы, и никто
судить не вправе, до какой черты
ему однажды дотерпеть случится..."
Стерн замолчал и повернулся к двери.
Мы жили жизнею его мечты,
какой бы ни была она теперь -
и нас не брали в эту жизнь, мы знали,
и больше не возьмут, не позовут
ни на одном из островов, куда б
нас ни забросил судорожный выверт
событий, приготовленных уже
там, впереди, о чем писать - не время.
Мы жили горечью его мечты,
ее ранимым существом, надеждой,
ее упорством - всем, чем через век
она воспрянет вновь, наперекор
и нам, и прочим - тем, кого оставят
вне почестей ее. Без колебаний.
Жалеть об этом? Или ободрить
себя недолговечностью мечтанья
любого, словно жизни, в каковой
не выдалось ни повода, ни срока
попасть на остров, где, сорвав покров,
в нее поверят знающие больше,
чем тот, кто ей живет. Опровергая
всех тех, что ей живут. Столь многих, многих.
Да, слишком многих. Так что верить страшно
тому, кто верит - слишком уязвим
он сам. Его призывы - суть слова,
его желанья - суть противоречья, -
дырявый парус, ненадежный облик, -
что восстают помехой пониманью
с такою легкостью, с такой охотой.
И лишь стихия может разорвать
порочный круг: когда нагрянут вихри,
рождая музыку, что выйдет громче,
слышнее, чем стенанья мудрецов,
чем шепот их, то и дырявый парус
потянет прочь, с собою торопя,
не упрекая и не ободряя,
давая фору, посылая знак,
отставших заставляя сожалеть,
оставшихся не вспоминая вовсе.
Потянет прочь - на острова, в моря,
где легкостью своей не соблазнит
сомненье, смятое внезапной силой
непобедимых бурь, слепых стихий,
перед которыми бессилен разум,
которым доводы смешны, как щепки,
разбившихся о камни кораблей,
которым безразличны сожаленья,
как жалобы неверящих. Как смерти...
Мы жили горечью его мечты.
Свистели ветры. Музыка гремела.
От яростного зова осмелев,
как парусник раскачивался дом,
скрипя победно, удалью своей
неназванным морям бросая вызов.
В тьму коридора, в темное пятно
Стерн уходил, прощальными словами
не затрудняясь, растворяясь в нем,
как путник незаконченных историй,
их оставляя тем, кто дочитать
еще способен. И на долгой ноте
звучал аккорд, не в силах сам с собой
расстаться. И утих, непобежденный.
Дом пел ему вослед. Великой грустью
дразнила песня, но влекла не всех,
отталкивая многих, отрицая
их стоны в такт, их голоса не в тон.
Оркестр привстал и опустил смычки,
и музыка звучала без смычков,
упрямые слова переплетая
канвою, вязью - но все тише, тише.
И в сумрачном, всклокоченном пространстве
как будто словом яростным гоним,
а может - призван им, оповещен,
Стерн скрылся, дирижеру не кивнув,
не обернувшись, не махнув рукой,
и нам не бросив взгляда напоследок.
И музыка пропала. Только ропот
далеких вихрей будоражил слух,
как чей-то неразборчивый призыв,
расслышанный уже, но смутным словом
вдруг обратившийся, себя решивший
овеществить, потом - переиначить,
начав все заново. И потому -
еще легендой до конца не ставший.
И, даже, не готовый к пересказу -
что б ни пытались выдумать себе
хулители его, апологеты,
его скитальцы и проводники -
все те, которым, будто, несть числа,
но, если приглядеться, как же мало
их, слышащих. И, право, как без них
в пространстве пусто. Темное пятно -
не более. И ничего за ним -
ни очертаний, ни огня, ни крика -
не разобрать. И даже имена
их, слышащих, не вспомнить второпях.
Да и зачем? Что имена? - Пустяк.
Ведь и моря, бывает, остаются
не названы. А если и придумать
названье, то понять не затруднит:
им, почему-то, поделиться не с кем.
1996-1999
<< НАЗАД ¨¨ КОНЕЦ... >>
Оставить комментарий по этой книге
Переход на страницу: [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10]
Страница: [10]