![]() | ||||||||||||||||||||
| Переход на главную | ||||||||||||||||||||
|
БИБЛИОТЕКА - проза
Агеев М. "Роман с кокаином"
Переход на страницу: [1] [2] [3] [4] [5] [6] 3 На следующее утро я проснулся, или вернее был просто разбужен чувством режущего беспокойства, напряженная радостность которого была для меня очень необычна в оболочке тяжкой головной боли, жестяной сухос- ти во рту и той, обычной после водки, серии уколов в сердце, словно туда зашили иглу. Было еще рано. По коридору прошлепала нянька и шептала пщ, пщ, пщ, пщ, и которые приписывались ею тому лицу, с которым она вела спор, - видимо настолько ее возмутили, что остановившись у самой моей двери, она воскликнула: - ишь, ты, как бы не так. Я лег на бок, свернул- ся и вздохнул - дескать как мне тяжко, - в то время как мне было так славно и так радостно, - и сделал вид, что хочу заснуть, зная прекрасно, что в таком радостном беспокойстве не только заснуть, но и лежать-то со- вершенно невозможно. Из кухни стало слышно, как из открытого водопровода сухо застрекотала струя, которая от подставленной под нее кастрюли пе- решла в звенящий, тонально повышающийся, гул. И в звуках этих было нечто столь волнующее, что в необходимости выпустить излишек моих радостей, я приподнялся, и, шевельнув зашитую в сердце иглу и разливая ядовитую ту- пую боль по темени, изо всех сил заорал няньку. Водопровод сразу затих, но туфельного шлепанья совсем не было слышно и потому вдруг и бесшумно, как по воздуху, нянька вошла в дверь. Однако, даже и не глядя, я знал совершенно безошибочно, чем вызвана эта бесшумность ее шагов. -- Что это, Вадичка, - сказала она, - ни свет, ни заря, ты кричишь так. Только барыню разбудишь. - Ее шестидесятилетнее, крошечное, цвета осеннего листа личико было пасмурно и озабочено. -- Ты что-же, чертова кукла, теперь летом в валенках ходишь, - спро- сил я ее, и не подымая головы, слушал, как между затылком и подушкой за- тихающе дрожит тупая боль. - Очень ноги болят, Вадичка, - сказала она просительно, а потом сразу деловито: - только за тем и звал? - И нянька, укоризненно раскачивая головой и закрыв ладонью рот, смотрела на меня смеющимися и любящими глазами. - Да, да, - сказал я, стараясь обмануть ее сонным спокойствием голоса, - только за тем, и тут-же, бешено выпрыг- нул из кровати и, согнувшись вдвое, как убийца перед прыжком, закидывая назад руки, словно в них были кинжалы, и топающими босыми ногами изобра- жая преследование уже в страхе бегущей няньки, дико орал: - пшла, эй, догоню, улюлю, брысь отсюда. Этим, однако, то представление, которое я в это утро разыгрывал перед воображаемыми мною синими глазами Сони Минц, нисколько не закончилось. Все, что я делал в это утро - я делал не так, как обычно, а именно так, будто и вправду эта Соня неотрывно смотрела и следила за мною с восхище- нием. (Восхищение ее я приписывал именно тому изменению, которое отлича- ло мои сегодняшние действия от обычных.) Так, вынув из шкапчика чистую и единственную мою шелковую рубашку, я осмотрев, бросил ее на пол только потому, что в плече чуть-чуть разошелся шов, и потом так ходил по ней ногами, словно у меня их целая дюжина. Бреясь и порезавшись, продолжал скоблить по резаному месту, будто мне вовсе и не больно. Меняя и скинув белье, выпячивал до последней возможности грудь и втягивал живот, точно и вправду у меня такая замечательная фигура. Отведав кофе, с капризной избалованностью отставил его в сторону, хотя оно было вкусно и мне хоте- лось его выпить. Невольно в это утро и впервые я столкнулся с этой уди- вительной и непобедимой уверенностью, что таким, каков я на самом деле есть, я никак не смогу понравиться, полюбиться любимому мною человеку. Когда, заботливо прощупав в кармане яговскую сторублевку, я вышел на улицу, - было часов одиннадцать. Солнца не было, небо было низким и рых- ло белым, но вверх нельзя было смотреть - слезило глаза. Было душно и парило. Мое беспокойство все усиливалось. Оно владело всеми моими чувствами и уже даже болезненно ощущалось в верхней части будто портяще- гося желудка. По дороге в цветочный магазин, проходя мимо модной и доро- гой гостиницы, я зачем-то решил зайти. Толкнув четырехстворчатую кару- сель двери, в зеркальное стекло которой дрогнув, поехал соседний дом, я зашел внутрь и перешел через вестибюль. Но в кафе было так пустынно, та- ким беспокойством путешествия пахли эти запахи сигарного дыма, крахмала скатертей, меда, кожи кресел и кофе, что почувствовав, что не высижу здесь и одной минуты, сделал вид, будто кого-то разыскиваю, снова вышел на улицу. Точно я не знал, когда именно возникло во мне решение послать Соне цветы. Я только чувствовал, что объем этого решения возрастал по мере моего приближения к цветочному магазину: сперва я представлял себе, что пошлю ей корзину за десять рублей, потом за двадцать рублей, потом за сорок, - и так как, по мере возрастания количества цветов, росло радост- ное изумление Сони, - то уже вблизи магазина я укрепился в необходимости истратить на цветы все имевшиеся у меня сто рублей. Пройдя мимо цветоч- ного окна, в котором цветы морщились заплаканными пятнами, изнутри по стеклу струила вода, - я переступил порог. И вдохнув сырой и душистый сумрак, - вдруг мысленно зажмурился от внутреннего и страшного удара: в магазине стояла Соня. На мне была старая, еще гимназическая фуражка, с выцветшим околышем и треснувшим козырьком, - с выбитыми коленями брюки, у меня нехорошо тряс- лись ноги, и я гадко, как на пожаре, вспотел. Но уйти было невозможно: передо мной стояла продавщица и спрашивала - угодно-ли мосье корзину или букет - и уже успела указать рукой на десяток различных цветов, знакомых мне по виду, но которым я в большинстве не знал названий, и потом пере- числила с десяток названий, большинство которых я не знал, как они выг- лядят. Как раз теперь Соня обернулась и, спокойно улыбаясь, пошла на меня. На ней был серый костюм, пучок суконных фиалок был скверно приколот и морщил борт, ботинки ее были без каблуков и шагала она не по женски вы- ворачивая носки. Только, когда она прошла мимо меня к кассе, находившей- ся позади, я уразумел наконец, что улыбалась-то она вовсе не мне, и во- обще не тому, что видела, - а тому, о чем думала. И тут-же за моей спи- ной ее голос, какойто особенный, с трещинкой, который я все утро никак не мог вспомнить, сказал распахнувшему перед ней дверь приказчику: пожа- луйста, цветы пошлите сейчас-же, а то господин этот может уйти и очень будет досадно. Спасибо, - и она вышла. Когда по дороге домой я все высматривал местечко, куда-бы мне выбро- сить эти, приличия ради, купленные несколько гвоздик, - я уже знал, что с Соней покончено навсегда. Конечно, я прекрасно понимал, что между мною и Соней решительно ниче- го еще не было, что все, что было - это было не в отношениях с нею, а только во мне самом, что очевидно Соня об этих моих чувствах знать не может, и что я видимо принужден буду как-то передать и возбудить в Соне мои чувства. Но вот именно это-то сознание необходимости добиваться Со- ниной любви, эта необходимость излагать, убеждать, уговаривать чужое мне существо, - все это с совершенной искренностью говорило мне, что с Соней все кончено. Может быть и вправду, в ухаживании есть какая-то противная ложь, какая-то обсахаренная улыбками настороженная враждебность. Но те- перь я это чувствовал особенно остро, и какая-то оскорбленная горечь от- талкивала меня от живой Сони, лишь только я начинал думать о необходи- мости добиваться ее любви. Хорошенько я не мог объяснить себе это труд- ное чувство, но мне казалось, что если бы меня, честного человека, запо- дозрила бы в краже любимая мною девушка, то совершенно такое же чувство оскорбленной горечи не допустило бы меня до унижения убеждать ее, эту любимую мною девушку, в моей невинности, - между тем как с совершенной легкостью я это сделал бы по отношению к любой другой женщине, к которой бы был равнодушен. В эти короткие минуты я впервые и на самом деле убеж- дался в том, что даже в самом скверненьком человечке бывают такие чувства, такие непримиримо гордые и требующие безоговорочной взаимности чувства, которым страдание горького одиночества милее радостей успеха, достигнутого унижающим посредничеством разума. И что это за господин, которому она посылает цветы, - думалось мне, и усталость была такой, что тянуло лечь тут же на лестнице. Господин. Гос- по-дин. Что же это такое за слово. Барин - да, это понятно и убеди- тельно. А господин это что-же, это финтифлюшка какая-то. Я отомкнул дверь, прошел коридорчик нашей бедной квартирки и в чаянии скорее лечь на диван прошел к себе в комнату. В ней уже прибрали, но было по летнему пыльно, светло и убого. А на письменном столике лежал пузатый пакет из белой шелковой бумаги и заколотый по шву булавками. Это были Сонины цве- ты, с запиской и с просьбой встретиться сегодня-же вечером. 4 К вечеру дождь перестал, но тротуары и асфальт были еще мокры, и фо- нари в них отсвечивались, как в черных озерах. Гигантские канделябры по бокам гранитного Гоголя тихо жужжали. Однако их молочные, в сетчатой оп- раве, шары, висевшие на вышках этих чугунных мачт, плохо светили вниз и только кое-где, в черных кучах мокрой листвы мигали их золотые монеты. А когда мы проходили мимо, - с острого, с каменного носа отпала дождевая капля, в падении зацепила фонарный свет, сине зажглась и тут же потухла. - Вы видели, - спросила Соня. - Да. Конечно. Я видел. Медленно и молча мы прошли дальше и завернули в переулок. В сырой ти- шине было слышно, как где-то играли на рояле, но - как это часто бывает со стороны улицы, - часть звуков была вырвана, до нас доходили только самые звонкие и так пронзительно шлепались о камни, будто там в комнате лупили молотком по звонку. Лишь под самым окном вступили выпадавшие зву- ки: это было танго. - Вы любите этот испанский жанр, - спросила Соня. Наугад я ответил, что нет, не люблю, что предпочитаю русский. - Почему? - Я не знал почему, - Соня сказала: - испанцы всегда поют о тоскующей страсти, а русские о страстной тоске, - может быть поэтому, мм? - Да, конечно. Да, именно так... Соня, - сказал я, со сладким трудом преодоле- вая ее тихое имя. Мы зашли за угол. Здесь было темнее. Только одно нижнее окно было очень ярко освещено. А под ним, на мокрых и круглых булыжниках, светился квадрат, словно на земле стоял поднос с абрикосами. Соня сказала - ах - и выронила сумочку. Быстро наклонившись, я поднял сумочку, достал платок и начал ее вытирать. Соня же, не глядя на то, что я делаю, а напряженно глядя мне в глаза, протянула руку, сняла с меня фуражку и осторожно, как живую кошечку, держа ее на согнутой руке, гладила кончиками пальцев. Мо- жет быть, поэтому, а может быть, еще потому, что она все неотрывно смот- рела мне в глаза, - я (сумочка в одной, платок в другой руке), в жесто- кой боязни, что вотвот упаду в обморок, шагнул к ней и обнял ее. - Мож- но, - сказали ее утомленно закрывшиеся глаза. Я склонился и прикоснулся к ее губам. И может быть, именно так, с такой же нечеловеческой чисто- той, с такой же, причиняющей драгоценную боль, радостной готовностью все отдать, и сердце и душу и жизнь, - когда-то, очень давно, сухие и страш- ные и бесполые мученики прикасались к иконам. - Милый, - жалобно говори- ла Соня, отодвигая свои губы и снова придвигая их, - детка, - родной мой, - любишь, да - скажи же. Напряженно я искал в себе эти нужные мне слова, эти чудесные, эти волшебные слова любви, - слова, которые скажу, которые обязан сейчас же сказать ей. Но слов этих во мне не было. Будто на влюбленном опыте своем я убеждался в том, что красиво говорить о люб- ви может тот, в ком эта любовь ушла в воспоминания, - что убедительно говорить о любви может тот, в ком она всколыхнула чувственность, и что вовсе молчать о любви должен тот, кому она поразила сердце. 5 Прошло две недели, и в течение их мое ощущение счастья с каждым днем становилось все более беспокойным и лихорадочным, с примесью той надрыв- ной тревоги, присущей вероятно всякому счастью, которое слишком толсто сплывается в нескольких днях, вместо того, чтобы тоненько и спокойно разлиться на годы. Во мне все двоилось. Двоилось ощущение времени. Начиналось утро, потом встреча с Соней, обед где-нибудь вне дома, поездка за город, и вот уже ночь, и день был, как упавший камень. Но достаточно было только приоткрыть глаза воспоми- наний - и тотчас эти несколько дней, столь тяжело нагруженных впечатле- ниями, приобретали длительность месяцев. Двоилась сила влечения к Соне. Находясь в присутствии Сони в беспре- рывном и напряженном стремлении нравиться ей и в постоянной жестокой бо- язни, что ей скучно со мною, - я к ночи бывал всегда так истерзан, что облегченно вздыхал, когда Соня, наконец, уходила в ворота своего дома и я оставался один. Однако не успевал я еще дойти до дому, как снова начи- нала зудить во мне моя тоска по Соне, я не ел и не спал, делался тем ли- хорадочнее, чем ближе подступала минута новой встречи, чтобы уже через полчаса совместного пребывания с Соней - снова замучиться от потуги быть занимательным и почувствовать облегчение, когда оставался один. Двоилось ощущение цельности моего внутреннего облика. Моя близость к Соне ограничивалась поцелуями, но эти поцелуи вызывали во мне только ту рыдающую нежность, как это бывает при прощании на вокзале, когда расста- ются надолго, может быть, навсегда. Такие поцелуи слишком действуют на сердце, чтобы действовать на тело. И поцелуи эти, будучи как бы стволом, на котором росли отношения с Соней, понуждали меня превращаться в мечта- тельного и даже наивного мальчика. Соня словно сумела призвать к жизни те мои чувства, которые давно перестали во мне дышать, которые были поэ- тому моложе меня, и которые своей молодостью, чистотой и наивностью ни- как не соответствовали моему грязному опыту. Таков я был с Соней и уже через несколько дней уверовал в то, что я и на самом деле есть таков, что ничего и никого другого во мне быть не может. Однако через два-три дня, встретив на улице Такаджиева (которому я еще в гимназии к вящему удовольствию и одобрению проповедовал мой "сугубый" взгляд на женщин), и который в течение последних дней уже несколько раз видел меня в обществе Сони, - я, еще издали увидев Такаджиева, почувствовал внезапно какую-то странную совестливость перед ним и непременную необходимость оправ- даться. Вероятно, совершенно такую же совестливость должен испытывать вор, отказавшийся от своего ремесла под влиянием трудовой семьи, в кото- рой он поселился, и который теперь, встретив своего былого товарища по воровству, совестится перед ним, что до сих пор не обворовал своих бла- годетелей. И после приветственной матерщины я рассказал ему о том, что мои частые свидания с этой женщиной (это с Соней-то) объясняются исклю- чительно эротическими потребностями, которые она-де умопомрачительно умеет возбуждать и удовлетворять. Моя двойственность, моя раздвоенность при этом заключалась не столько в той лжи, которую говорили мои губы, сколько в той правдивости, с которой всколыхнулось во мне естество наг- лого молодчины и ухаря. Двоились чувства к окружающим людям. Под влиянием моих чувств к Соне я стал, - по сравнению с тем, как это было раньше, - чрезвычайно добр. Я щедро давал милостыню (более щедро, когда бывал один, нежели в при- сутствии Сони), я постоянно дурачился с нянькой, и както, возвращаясь поздно ночью, вступился за обиженную прохожим проститутку. Но это новое для меня отношение к людям, это, как говорится, радостное желание обнять весь мир, - тотчас обнаруживало желание этот же мир разрушить, лишь только кому-нибудь, хотя бы и косвенно, приходилось противоборствовать моей близости и моим чувствам к Соне. Через неделю те сто рублей, что дал мне Яг - были истрачены. Остава- лось лишь несколько рублей, с которыми я уже не мог встретиться с Соней, ибо в этот день мы уговорились вместе обедать и потом ехать и оставаться до ночи в Сокольниках. Выпив утреннее кофе, с отвращением глотая его из той взволнованной сытости, которая доходила до рези в желудке, - все от мысли о том, - что же будет, и как же мне при этом безденежьи удастся проводить все эти дни с Соней, - я зашел в комнату к матери и сказал, что мне нужны деньги. Мать сидела у окна в кресле и была в этот день какая-то особенно жел- тенькая. На коленях у нее спутанно лежали разноцветные нитки и какое-то вышивание, но руки ее лежали как брошенные, а выцветшие старые глаза в тяжелой неподвижности смотрели на угол. - Мне нужны деньги, - повторил я, по утиному растопыривая пальцы, ибо мать не шелохнулась, - мне нужны деньги и немедленно. Мать с видимым трудом чуть приподняла руки и в по- корном отчаянии дала им упасть. - Ну, что же, - сказал я, - если денег нет, так дай мне твою брошь, я заложу ее. (Эта брошь была для матери как бы священной и единственной предметной памятью об отце.) Все так же не отвечая и все также тяжело глядя прямо перед собой, мать шибко трясущей- ся рукой пошарила за пазухой старенькой своей кофточки и вытащила оттуда канареечного цвета ломбардную квитанцию. - Но мне нужны деньги, - кричал я в плаксивом отчаянии при одном представлении о том, что Соня уже ждет меня, и я не смогу к ней прийти, - мне нужны деньги и я продам квартиру, я пойду на преступление, чтобы добыть их. Быстро пройдя нашу маленькую столовую и выбежав сам не зная зачем в коридор, я наткнулся на няньку. Она подслушивала. - Тебя еще только, старый черт, не хватало, - сказал я, жестоко толкнув ее и желая пройти. Но нянька, дрожа от смелости, словно для поцелуя захватив мою руку, сдерживая меня и глядя на меня снизу вверх тем умоляющим настойчивым взглядом, которым она всегда смот- рела на икону, - зашептала: - Вадя, не обижай ты барыню. Вадя, не доби- вай ты ее; она и так сидит неживая. Нынче день смерти твоего отца. - И глядя мне уже не в глаза, а в подбородок, может у меня возьмешь. А? Возьми, сделай милость. Возьми ради Христа. Возьмешь, - а. Возьми, не обессудь. - И нянька быстро зашлепала в кухню и через минуту принесла мне пачку десятирублевых. Я знал, что деньги эти она сберегла долголет- ним трудом, что копила она их, чтобы внести в богадельню, чтобы на ста- рости, когда работать не будет уже сил, иметь свой угол, - и все-таки взял их. А подавая мне эти деньги, нянька все шмыгала носом, и моргала глазами, и стыдилась показать свои счастливые, светлые, жертвенные слезы любви. Два дня спустя случилось так, что проезжая с Соней вниз по бульварам, - мы ехали за город, - Соне понадобилось позвонить по телефону домой. Остановив лихача, - это было на площади вблизи нашего дома, - Соня поп- росила подождать ее на улице. Сойдя с пролетки, прохаживаясь в ожидании Сони, я дошел до угла, когда вдруг кто-то дотронулся до моей руки. Я ог- лянулся. Это была мать. Она была без шляпы, седенькие волосики ее распу- шились, на ней была ватная нянькина кофта и в руке она держала веревоч- ную сумку для провизии. Она просительно и пугливо погладила мое плечо. - Я, мальчик, раздобыла немножко денег, если хочешь я. - Идите, идите, - прервал я ее в ужасной тревоге, что сейчас выйдет Соня и увидит и дога- дается, что эта ужасная старуха - моя мать. - Идите же, говорю я вам, чтоб вашего духу здесь не было, - повторил я, не имея возможности здесь на улице прогнать ее силой голоса и потому назвал ее на "вы". И когда вернувшись к лихачу, я подсаживал тут же вышедшую Соню, то взглянув в ее синие глаза, косо жмурившиеся от солнца, бившего в лакированные крылья экипажа, - я уже испытывал такое счастье, что без содрогания посмотрел на седую голову, на ватную кофту и на опухшие ноги в стоптанных башма- ках, которые трудно шагали по ту сторону мостовой. На следующее утро, проходя по коридору к умывальнику, я столкнулся с матерью. Жалея ее и не зная, что мне сказать ей о вчерашнем, я остано- вился и погладил рукой ее дряблую щеку. Против моего ожидания мать мне не улыбнулась и не обрадовалась, лицо ее вдруг жалко сморщилось, и по щекам ее сразу полилось ужасно много слез, которые (как мне почему-то показалось) должны быть горячими, как кипяток. Кажется, она силилась что-то сказать, и может быть даже сказала бы, но я уже счел, что все улажено, я боялся опоздать и быстро пошел дальше. Таковы были мои отношения к людям, такова была эта раздвоенность, - с одной стороны, влюбленное желание обнять весь мир, осчастливить людей и любить их, - с другой бессовестная трата трудовых грошей старого челове- ка и безмерная жестокость к матери. И особенно странным здесь было то, что и бессовестность эта и жестокость нисколько не противоречили этим моим влюбленным позывам обнимать и любить весь живой мир - как будто усиление во мне, столь необычных для меня, добрых чувств - в то же время помогало совершать мне жестокости, к которым (отсутствуй во мне эти доб- рые чувства) - я не счел бы себя способным. Но из всех этих многих раздвоений - наиболее четко очерченным и остро ощутимым - было во мне раздвоение духовного и чувственного начал. 6 Как-то, - уже поздно ночью, проводив Соню, возвращаясь домой по бульварам и переходя ярко освещенную и потому еще более пустынную пло- щадь, - я обогнул сидевших на внешней скамье трамвайного вокзальчика проституток. Как всегда, - от их предложений и заигрываний, которыми они меня позвали, пока я проходил мимо, - я почувствовал оскорбленное само- любие самца, в котором одним этим заигрыванием как бы отрицалась возмож- ность получить бесплатно у других женщин то же самое, что они мне пред- лагали приобрести за деньги. Несмотря на то, что проститутки с Тверской были по внешности подчас много привлекательнее тех женщин, за которыми я ходил и которых находил на бульварах, - несмотря на то, что пойти с проституткой обошлось бы де- нежно никак не дороже, - что опасность заболевания была равно велика, и что, наконец, взяв проститутку, я избавлялся от многочасового хождения, поисков и оскорбительных отказов, - несмотря на все это, - я никогда не ходил к проституткам. Я не ходил к проституткам по причине того, что мне хотелось не столько узаконенного словесной сделкой прелюбодеяния, сколько тайной и порочной борьбы, с ее достижениями, с ее победой, где победителем, как мне казалось, было мое я, мое тело, глаза, которые были моими и могли быть только у меня одного, - а не те несколько рублей, которые могли быть у многих. Я не ходил к проституткам еще оттого, что проститутка, взяв деньги вперед, - отдавала мне себя, выполняя при этом некое обяза- тельство, - она делала это принудительно, - даже может быть (так вообра- жал я себе), сжав при этом зубы от нетерпения, желая только одного, что- бы я поскорее сделал свое дело, и ушел и что в силу этого враждебного ее нетерпения - со мной в постели лежал не распаленный соучастник, а скуча- ющий созерцатель. Моя чувственность была как бы повторением тех чувств, которые по отношению ко мне испытывала женщина. Я не успел пройти и половины короткого бульвара, когда заслышал, как кто-то поспешными мелкими шажками и тяжело дыша настигает меня. - Ух, насилу догнала, - сказал с противной профессиональной игривостью голос. Я оглянулся, увидел желтый свет, и в нем бегом шагающую на меня женщину. Я посторонился, но она круто повернула на меня, столкнулась со мной и обняла меня. И сразу ее тесно прилипшее ко мне и шибко греющее тело за- толкало меня в нижнюю часть живота, ее губы придвинулись, прижались, раскрылись и выпустили мне в рот мокрый, холодный и дергающийся язык. Испытывая то приличествующее такому моменту чувство, когда кажется, что вся земля обвалилась и остался только тот кусочек, на котором стоишь, - я, вероятно, чтобы не сверзиться вниз, чтобы держаться, тоже ее обнял. А дальше все было ужасно просто. Сперва извозщичья пролетка, которая тряслась и будто не двигалась, потому что невольно мне виделся кусочек звездного неба, пока в блаженной жестокости я рвал ее губы. Потом ворота, и в стороне, на кончике воткну- той в дом кочерги, подвешенный золотой сапог, - а сами ворота деревянные и сплошные, в которых дверца открывалась, как в часах с кукушкой. Потом коридор, отбитая штукатурка с обнажившимися деревянными сплетениями, и клеенчатая дверь с ободками пыли во впадинах, туго вбитых в клеенку гвоздей. Потом стоячая духота каморки, керосиновая лампа и над нею, на черном потолке, яркое световое пятнышко, как от солнца сквозь увеличен- ное стекло. И одеяло из цветных лоскутков, сырое и тяжелое, словно с песком, и вяло сваливающаяся набок женская грудь с расплывшимся каштано- вым соском и белыми вокруг пупырышками. И, наконец, остановка и точка всему, и уверенность (в который раз и каждый раз по-новому), что распа- ляющие чувственность женские телесные прелести - это только кухонные за- пахи: дразнят, когда голоден, - отвращают, когда сыт. Когда я вышел, было уже утро. Труба с соседнего дома выпускала проз- рачный жар, в котором трясся кусочек неба. На улицах было пусто, светло и бессолнечно. Трамваев не было слышно. Только бульварный сторож, в гим- назическом поясе при седой бороде и в фуражке с зеленым околышем, подме- тал бульвар. Поднимая тяжелое и тут же падающее облачко песочной пыли, он медленно наступал на меня, - похожий на циркуль, в котором сам он был укрепленной стороной, а метла на длиннейшей палке - другой, водящей по- лукруги промеж газонами. На песке, от жестких прутьев его метлы, оста- вался бесконечный ряд царапин. Я шел и чувствовал себя так изумительно хорошо, так чисто, точно внутри у меня вымыли. На монастырской розовой башне золотые спицы на скучном черном циферблате показывали без одной минуты четверть шестого. Когда, перейдя площадь, я вошел в сырую тень бульвара, то с другой сто- роны башни на таком же черном циферблате, такие же золотые спицы показы- вали ровно четверть. И тотчас раздались тоненькие звуки и такие разроз- ненные, словно курица гуляла по арфе. Через семь часов я должен был уже встретиться с Соней, и радость и нетерпение снова увидеть ее я вдруг почувствовал с такой свежей, отдох- нувшей силой, что знал, что заснуть уже не смогу. - Это измена, - гово- рил я себе, вспоминая ночь, но как чистосердечно и настойчиво ни пытался я прицепить это коварное слово хоть к какому-нибудь из испытываемых мною чувств, - как его сам себе ни навязывал, - оно решительно не удержива- лось, отклеивалось, соскальзывало, отпадало от меня. Но если не измена - то что же это. Ведь если содеянное мною не измена, то это значит, что духовное мое начало нисколько не ответственно за мое чувственное, что чувственность моя, как бы грязна она ни была, не может запачкать духов- ного, что чувственность моя открыта всем женщинам, духовность же только одной Соне, и что чувственность во мне как-то отделена от духовности. Я не столько знал, сколько чувствовал, что во всем этом есть какая-то правда, - но уже что-то тяжелое сдвинулось во мне, и я не смог отвер- нуться от возникшего во мне образа, в котором Соня, поставленная на мое место, совершает нечто подобное, и что с ней случается то самое, что случилось нынче со мной. Конечно, я и чувствовал и знал, что это совер- шенно невозможно, что ничего похожего с Соней случиться не могло и не может, но вот именно это-то сознание невозможности подобного происшест- вия с Соней - с очевидной ясностью говорило за то, что у нее-то, у жен- щины, чувственность может и даже должна запачкать духовность и что ее женская духовность отвечает в полной мере за проступок ее чувственности. Выходило так, что в ней, в Соне, в женщине - духовность и чувственность слиты воедино, и что признать их отделенными друг от друга, раздвоенны- ми, взаимно неответственными и расколотыми, как у меня, - это значило расколоть себе жизнь. И я представил себе, конечно, не Соню, а другую девушку или женщину примерно из такой же, как и я, семьи, и так же, как и я, в когонибудь влюбленную с чрезвычайной, с исключительной жаркостью. Вот она одна возвращаясь домой, вот в темноте бульварной ее догоняет какой-нибудь хлыщ, она не знает его, она даже не может хорошенько рассмотреть его, молод ли, уродлив или стар он, но вот он хватает ее, он гадко тискает и скверно целует - и она уже готова, она согласна на все, она едет к нему, и главное, уходя поутру, даже не взглянув на того, с кем проспала эту ночь, - выходит, и возвращается домой, не только не чувствует себя заг- рязненной, а с чистенькой радостью ждет свидания с человеком, в которого влюблена. К такой женщине как-то само собой подкрадывается страшное сло- во: проститутка. И получалось странное. Получалось, что если мужчина де- лает то, что он делает, - так он мужчина. А если женщина делает то, что мужчина, - так она проститутка. И выходило еще, что раздвоение духовнос- ти и чувственности в мужчине - есть признак мужественности, - а раздвое- ние духовности и чувственности в женщине есть признак проституционности. Я начал сличать этот неожиданный для меня вывод. Вот я, Вадим Маслен- ников, будущий юрист, будущий, как это утверждает окружающий меня мир, полезный и уважаемый член общества. А между тем, - где бы я ни был, в трамвае ли, в кафе, в театре, в ресторане, на улице - словом, всюду, всюду, - достаточно посмотреть мне на фигуру женщины, достаточно даже не видя ее лица, прельститься выпуклостью или худобой ее бедр, - и, свер- шись все по моему желанию, я бы, не сказав этой женщине и двух слов, уже потащил бы ее на постель, на скамейку, а то и в подворотню. И я бы не- сомненно так бы и поступил, если бы женщины позволяли мне этакое проде- лывать. Но ведь это раздвоение во мне духовного и чувственного начала, в силу которого во мне не встречается нравственных препятствий к осу- ществлению таких позывов, - ведь это то самое раздвоение и было же глав- ной причиной того, почему мои товарищи признавали меня и молодчиной и ухарем. Ведь если бы во мне было полное слияние духовного и чувственно- го, то я бы ведь смертно влюблялся решительно в каждую женщину, которая чувственно прельщала бы меня, и тогда мои товарищи, беспрестанно смеясь надо мною, дразнили бы меня бабой, девчонкой или еще каким-нибудь другим словом, но обязательно таким, в котором было бы ярко выражено их мальчи- шеское презрение к проявляемому мною женственному началу. Значит, во мне, в мужчине, это мое раздвоение духовности и чувственности восприни- малось окружающими, как признак мужественности, молодечества. Ну а вот если бы я, с этим моим раздвоением духовности или чувствен- ности, был бы не гимназистом, а гимназисткой, девушкой. Если бы я, буду- чи девушкой, точно так же в кафе ли, в трамвае, в театре, на улице, сло- вом, всюду-всюду, увидав мужчину, подчас не разглядев даже его лица, просто разволновавшись от мускулов его бедр (а в силу раздвоения во мне духовности и чувственности, не испытывая в себе препятствий к осу- ществлению этих моих позывов), тут же, бессловесно и с веселостью побуж- дала и разрешала бы тащить себя на постель, на скамейку, а то и в подво- ротню, - какое впечатление произвело бы такое мое действие на моих под- руг, на окружающих, или даже на мужчин, которые имели со мной дело. Были бы эти мои поступки толкуемы и воспринимаемы, как проявление мною моло- дечества, ухарства, мужественности? Даже смешно подумать. Ведь даже сом- нений не может возникнуть, что я тут же и решительно всеми была бы об- щественно заклеймлена, как проститутка, да к тому же еще не как прости- тутка в смысле жертвы среды или материальных страданий (такую ведь можно оправдать), - а как проститутка вследствие внешней проявляемости внут- ренних моих наитий, иначе говоря, такая, которой уже нет и не может быть оправданий. Значит, и верно и справедливо то, что раздвоение духовности и чувственности в мужчине есть признак его мужественности, - а раздвое- ние духовности и чувственности в женщине есть признак ее проституцион- ности. И значит, достаточно всем женщинам дружно пойти по пути ому- жествления - и мир, весь мир превратится в публичный дом. 7 Для влюбленного мужчины все женщины - это только женщины, за исключе- нием той, в которую он влюблен: она для него человек. Для влюбленной женщины все мужчины - это только человеки, за исключением того, в кото- рого она влюблена: он для нее мужчина. Такова была та невеселая правда, в которой я все больше и больше уверялся, по мере длительности моих от- ношений с Соней. Однако, ни в этот день, ни в последующие затем встречи с Соней - я не рассказал ей об этих моих мыслях. Если людям, с которыми я сталкивался до знакомства с Соней, я не мог правдиво передать истинность моих переживаний, дабы не разрушить тем са- мым того налета молодечества, который мне во что бы то ни стало хотелось перед этими людьми изображать, - то с Соней я не мог быть искренен, не покалечив облика того мечтательного мальчика, которого она желала во мне видеть. Рассказывать с полной правдой свои чувства товарищам, пред которыми я обязательно желал казаться молодчиной, - было невозможно. Я понимал, что молодечество воспринимается, как таковое, лишь тогда, когда является ре- зультатом весело поверхностного мироощущения. Стоило мне поэтому изобра- зить свои переживания чуть более вдумчиво-глубокими, и тотчас все мои поступки, которыми я хвастался, становились гадостными, жестокими, ничем уже неоправданными. Соня была первым человеком, перед которым мне уже не нужно было ут- руждать себя этой противно-веселой, бодрой наигранностью. Для нее я был просто мечтательным и нежным мальчиком. Но именно это обстоятельство, которое на первый взгляд столь располагало к откровенности, - заставило меня испуганно спохватиться при первой же попытке рассказывать Соне про свою жизнь. При первом же позыве на откровенность с Соней я почувство- вал, что не должен, не имею права, не могу быть откровенным. С одной стороны, я не мог быть откровенен с Соней потому, что невозможно же было мне, мечтательному мальчику, рассказывать о зараженной мною Зиночке, о моих отношениях с матерью, о том, как я прогнал мать из боязни, что Соня ее увидит, или, наконец, о том, что деньги, которые я плачу за лихачей или за мороженое, которое ест Соня, - принадлежат моей старой няньке. С другой стороны, я не мог быть откровенен с Соней, ибо даже попытки расс- казывать ей хотя бы только о таких моих поступках, которые выказывали бы меня единственно с доброй, с благородной стороны - тоже никак не клеи- лись: прежде всего добрых деяний в моей жизни вовсе не было, - далее (на случай, если бы я такие добрые мои деяния просто бы выдумал), рассказы- вать о них не доставило бы мне решительно никакого удовольствия, - и, наконец, и это главное, - такие рассказы о моих добрых делах (хоть это и очень странно, но я так чувствовал) нисколько не послужили бы тому ду- ховному сближению с Соней, которое ведь и было основной причиной, побуж- давшей меня к откровенности. Все это мучило меня не столько потому, что я как бы обрекался на духовное одиночество, к которому я слишком привык, чтобы им тяготиться, - сколько той крайней бедностью разговорной темы, которая могла бы способствовать нашему сближению к росту чувств. Я пони- мал, что влюбленность - это такое чувство, которое должно все время рас- ти, все время двигаться, что для своего движения оно должно получать толчки подобно детскому обручу, который, как только теряет силу движения и приостанавливается, так тотчас и падает. Я понимал, что счастливы те влюбленные, которые, в силу враждебных им людей или неудачливых событий, лишаются возможности часто и подолгу встречаться. Я завидовал им, ибо понимал, что влюбленность их растет за счет тех препятствий, которые возникают между ними. Встречаясь с Соней ежедневно, оставаясь с нею беспрерывно много часов, я, как только умел, старался развлекать ее, но слова, которые я говорил ей, нисколько не способствовали ни росту наших чувств, ни духовному меж нами сближению: мои слова заполняли время, но не использовали его. Получались какие-то пустые, незаполненные минуты, которые особенно тяжело нависали над нами, когда мы садились на скамей- ку, оставаясь совершенно одни, и невольно побуждаемый страхом, что Соня заметит и почувствует тоскливые мои потуги, - я заполнял поцелуями эти все чаще и чаще случавшиеся пропуски недостающих мне слов. Так случи- лось, что поцелуи заместили слова, переняв на себя их роль нашего сбли- жения, и совершенно так же, как слова, по мере сближающего знакомства, становились все откровеннее и откровеннее. Целуя Соню, я от одного соз- нания, что она любит меня, испытывал слишком нежное обожание, слишком глубокую душевную растроганность, чтобы испытывать чувственность. Я не испытывал чувственности, будучи как-то не в силах прободать ее звериной жестокостью всю эту нежность, жалостливость, человечность моих чувств, - и невольно во мне возникало сравнение моих прежних отношений с женщинами с бульваров и теперь с Соней, где раньше я, испытывая только чувствен- ность в угоду женщине изображал влюбленность, а теперь, испытывая только влюбленность, в угоду Соне изображал чувственность. Но когда, наконец, и поцелуи наши, исчерпав возможность доступного им сближения, вплотную подвели меня к той запретной и последней черте телесного сближения, пе- реступить которую, - как мне тогда казалось, - предвещало наивысшую, доступную человеку на земле, духовную близость - тогда, решившись, я попросил Яга предоставить мне на несколько часов его комнату, чтобы встретиться и побыть там с Соней. В эту ночь, после того как, проводив Соню, я уже у самых ворот рассказал ей о том, что завтра мы будем у Яга и потом останемся одни, что в этом ничего "такого" нет, что Яг душевней- ший малый, и что он мне лучший и преданный друг, - в эту ночь, когда Со- ня в ответ на мои заверения только промолвила свое о-о и сделала лисью мордочку и китайские глаза, - в эту ночь, возвращаясь домой, я радовался не тем телесным радостям, которые меня на следующий день ожидают, а тому окончательному духовному владычеству над Соней, которое будет следствием этого телесного сближения. 8 По очень широкой, полукругом поднимавшейся лестнице, белой и светлой, над которой вместо крыши было оранжерейное стекло, и по которой мы под- нимались с совестившей меня молчаливой деловитостью, - Яг, через гулкую залу, где кресла, рояль и люстра были в белых чехлах, провел нас в свою комнату. На дворе еще было светло, но в Ягиной комнате, расположенной боком к заходящему солнцу, уже сумеречничало и в раскрытую балконную дверь видны были пузатые столбики балконной ограды, очерченные абрикосо- выми отсветами. -- Нет, - сказала Соня, когда Яг, забежав за кресло из малинового, черно потертого на сгибах бархата, с такой решительностью схватился за спинку, словно готовился изо всей силы вкатить его под Соню; - нет, - сказала Соня, - давайте там, там чудесно. И она кивнула в сторону балко- на. - Ведь можно, да - спросила она, когда Яг, тут же подняв круглый столик, под кружевной скатертью с печеньями, с зеленым в хрустальном графинчике ликером и с красными, похожими на опрокинутые турецкие фрес- ки, стаканчиками, - уже тащил его к балкону. - Помилуйте, Софья Петров- на, - поворотился к ней вместе со столиком Яг и даже поставил его, чтобы развести руками. На балконе от заходящего, выпуклого как желток сырого яйца, солнца, хоть и зацепившего за крышу, однако видимого целиком, словно оно прожи- гало эту крышу насквозь, - лица стали махрово-красными. -- Разрешите вам нацедить, Софья Петровна, ликерчик на ять-с, - гово- рил Яг, усадив меня и Соню, наполняя красные стаканчики, поддерживая се- бя другой рукой под локоть и здорово громыхая выпуклой жестью, которой был крыт балконный пол. - Я ведь, можно сказать, и не знал, что вы с Ва- димом встречаетесь и видно даже друзья. Прошу покорно откушать. - И по- лучив в ответ Сонин благодарный кивок, он сел на кончик стула, поставив графин себе на колено и держа его за горлышко - совсем как отдыхающий скрипач. Соня с красным стаканчиком у красного лица - опущенными глазами улы- балась так, словно подбадривала: - ну-ка, ну-ка, еще скажи что-нибудь. -- Ведь вы, Софья Петровна, - глядя на ее улыбку, продолжал Яг, - нас в ту ночку, деликатно-то выражаясь, в три шеи выставили, да кстати ска- зать поделом. Но... я бы и кланятьсято вам не посмел бы. А тут вдруг та- кое дело. -- Какое дело, - спросила Соня и улыбнулась в стаканчик. -- Ну, это самое, - и Яг сделал рукой такое движение, словно что-то подбрасывал на ладони и пытался определить вес. - Словом, не знаю как Вадим это сладил. Протелефонил ли вам, письмо ли написал, но я бы после этакой ночки не решился. Соня со стаканчиком у губ, еще глотая, сделала протестующее ммм, словно поперхнувшись, взмахнула рукой и, не отрываясь от стаканчика, наклонилась вместе с ним к столу, чтобы, не капнув, отставить. -- Но ничего похожего, - сказала она еще с мокрыми губами и смеясь. - С чего вы это взяли? Просто я сама на следующее же утро послала ему за- писку и цветы. Вот и все. -- Цветы? - спросил Яг. -- Ага, - кивнула Соня. -- Ему-с? - спросил Яг, выпростав из кулака большой палец и туго вы- гибая его в мою сторону. -- Ему-с? - передразнила Соня и уже смотрела мимо Яга и прямо мне в глаза. Ее пронзительный взгляд на улыбающемся лице (так смотрят, когда в шутку пугают детей) будто говорил мне: - это любовь заставила меня тогда сделать то, о чем я теперь рассказала; это любовь заставляет меня теперь рассказывать о том, что я тогда сделала. Некоторое время Яг молчал, попеременно взглядывая то на меня (я отве- чал ему счастливой и глупой улыбкой), то на Соню. Но постепенно водянис- тые глаза его - сперва расширенные от Сониного признания, затем от- сутствующие от внутренней работы, стали хитренькими. -- Позвольте, однако, Софья Петровна, - сказал он и, взяв стаканчик и глотнув ликеру, сделал челюстями полоскательное движение, словно это зубной эликсир, который он вот-вот выплюнет. - Позвольте. Вы изволили сказать, цветы там, записку, ну и прочее. Ну, а адресокто, а адресок-то как же. Или, может, он вам и раньше был известен. Нет? - переспросил он, с вопрошающей неуверенностью переводя на слова Сонину улыбку. - Но в та- ком случае как же, как же? -- Но очень же просто, - сказала Соня, - вот слушайте. Я не знала ни о вас, ни о Вадиме решительно ничего, ну ни полсловечка. И вот как я все это выведала. На следующее утро, раненько, я вызвала к себе Нелли и сде- лала ей выговор с предупреждением, что если подобное безобразие еще раз, еще только единственный раз повторится, то я их тут же выгоню. Как же это можно, ну как это мыслимо, приводить с собой - и когда - ночью, и куда - в мою квартиру, и кого - чужих мужчин. А? Как вам это нравится. Нет, вы скажите, - как вам это нравится? А кто мне поручится, что это не грабители. Да что я такое говорю: даже наверно это были грабители. Но почему вы так думаете? Разве вы их знаете? и что же вы о них такое знае- те? -- Однако, позвольте, Софья Петровна, - перебил Яг, - ведь эта самая Настюх... э, Нелли... не знала ни фамилий, ни адресов. -- Правда, - подтвердила Соня, - этого она не знала. Но зато она зна- ла, что одного из вас, того, который был в студенческом кителе, зовут Вадимом, а того, который был в штатском, - Яг. Мало того, - прошлой зи- мой, когда она служила у Мюра, она частенько видела вас обоих, причем оба вы тогда ходили в какой-то, как она выразилась, странной форме: сов- сем похоже на студенческую, только пуговицы были не золотые, а серебря- ные и без орлов. Больше о вас Нелли не знала ничего, но для меня и этого было достаточно. Во-первых, я уже знала, что того, кто меня интересует, - зовут Вадимом. Во-вторых, форма гимназии, столь похожая на студенчес- кую с указанными отличиями пуговиц, - мне известна: в этой гимназии учится сынишка моей кузины. В-третьих, мне было ясно, что если прошлой зимой человек ходил еще в гимназической форме, а теперь, летом носит студенческий китель, то очевидно, что этой весной он окончил гимназию. По телефонной книжке я разыскала адрес гимназии и поехала туда. Кроме швейцара, никого не было, и он, после краткого выяснения наших с ним от- ношений, достал мне список учеников, окончивших гимназию этой весной. Мне повезло: среди окончивших восемнадцати человек был только один по имени Вадим. Так я узнала фамилию, а швейцар тут же раздобыл мне и ад- рес. -- Ззздорово, - восхищенно воскликнул Яг и отчаянно закрутил головой. Но уже как бы освобождая его от необходимости каких бы то ни было пох- вал, Соня, приложив кисть руки к уху, послушала и потом взглянула на свои браслетные часики. И воспользовавшись тем, что она была отвлечена, Яг тревожно просигнализировал мне глазами: - сейчас, мол, ухожу. Уже совсем свечерело и стало ветрено, когда ушел Яг. Из-за угла дугой взвилась пыль и когда, налетев коротким ураганчиком, завернула скатерть, гримасой сомкнула глаза и прошла мимо и сгинула, то на зубах хрустело как сахар, и сверху, будто с крыши, порхая бабочкой бананового цвета, - осенний лист в затихшем воздухе, все падал, падал и под конец, уже над самым столом, медленно кувыркаясь, залетел в красный стаканчик, изобра- зив гусиное перо в песочнице. И мне вдруг стало жаль, что ушел Яг, будто отсюда, с балкона, вынесли столь приятное мне чужое удивление моему счастью, словно счастье мое - это новый костюм, который теряет часть своих радостей, когда его нельзя носить на людях. Соня поднялась, прошла на балкон и села рядом. - У-у, какой бука, - сказала она и сделала мор- дочку шаловливо-нахмуренной: нахмуренность изображала меня, а шаловли- вость - ее отношение к моей нахмуренности. И боязливо, совсем как ребе- нок дразнит собаку, она, напряженно вытянув указательный пальчик, начала сверху вниз бороздить по моим губам, которые стали издавать такие звон- кие веселые щелчки, что тотчас я и расхохотался. - Вот по этому самому, - сказала Соня, - по тому, рассмеешься ли ты, или озлобленно оттолкнешь мою руку, я в будущем всегда узнаю твои чувства. - Впрочем, - добавила она, помолчав, - ты видишь, какие мы женщины глупые: тот эффект, который мы производим, высказав вслух нашу наблюдательность, дороже нам той пользы, которую мы могли бы из этой наблюдательности извлечь, если бы о ней умолчали. Между тем быстро темнело и от крепчайшего ветра становилось беспокой- но. Только еще там, над черной крышей дома, куда упало солнце, виднелась узкая мандариновая полоса. Но уже чуть выше было мрачно, - точно вливае- мые в воду струи чернил, катились облака ветрено и так быстро, что, ког- да я задирал голову вверх - балкон вместе с домом начинали бесшумно ехать вперед, грозя передавить весь город. За углом листья деревьев шу- мели морем, потом в высшем напряжении этого мокрого шума что-то, видимо в сучьях, остро надломило, и тут же, где-то совсем рядом, с ломким сту- ком захлопнуло окно, а в возникшей на мгновение падающей тишине - выбро- шенное оконное стекло со звоном разорвало о мостовую. -- Фу, - сказала Соня, - здесь гадко. Пойдем. После балкона в Ягиной комнате было тихо и душно, будто натоплено. Сквозь закрытые двери балкона из темноты - белая скатерть металась, как на вокзале прощальный платок. Держа Соню под руку и производя сухой свистящий шорох, я начал было обглаживать ладонью обои, чтобы разыскать штепсель, - но Сонина рука мягко сдержала меня. Тогда, обхватив Соню, прижимая ее к себе и подвигаясь в направлении слабо белевшей в темноте, словно расплющенной, колонны, за которой, мне помнилось, стояла кушетка, - я, неуклюже наступая на кончики Сониных туфель, медленно повел ее спи- ной вперед. Но продвигаясь в темноте и прижимая к себе Соню, я, как ни старался возбудиться мужским и животным ожесточением, столь необходимым мне вот сейчас, вот сию минуту, - уже в отчаянии и с ужасающей ясностью пред- чувствовал свой позор, потому что даже теперь, здесь, в Ягиной комнате, в эти решительные минуты, Сонины поцелуи и Сонина близость делали меня слишком растроганным, слишком чувствительным, чтобы стать чувственным. Что же делать, что же мне делать, что же мне делать, - в отчаянии думал я, - сознавая, что Соня это женщина, которую надо брать стихийно и сра- зу, и что делать это нужно именно так не потому, что Соня окажет сопро- тивление, - потому что осмелься я возбуждать мою одряхлевшую в эти мину- ты чувственность при помощи длительного процесса грязных прикосновений - я тем самым, спасая самолюбие моей мужественности, - уже навсегда и не- поправимо разрушу красоту наших отношений. Между тем мы уже были у самой колонны. Так что же делать, что же мне делать, - повторял я, в отчаянии думая о том, что сейчас будет такой срам, после которого нельзя уже жить, - в отчаянии еще сознавая, что именно это-то предчувствие срама - лишает меня уже последней возможности возбудить в себе то звериное, ко- торое смогло бы этот срам предотвратить. И только в последнюю секунду, когда как в черную пропасть, мы рухнули на вульгарно грохнувшую всеми пружинами кушетку, - мне придумался выход, и я, как это видел в театре, вдруг отчетливо захрипел и, стараясь разорвать на себе тугой и суконный воротник, простонал. - Соня. Мне худо. Воды. 9 Москва, 1916 года, сентября. Мой милый и дорогой мой Вадим! Мне тяжело, мне горько подумать, и все же я знаю, что это мое послед- нее письмо к тебе. Ты ведь знаешь, что с того самого вечера (ты знаешь, какой я думаю) между нами установились очень тяжелые отношения. Такие отношения, раз начавшись, уже никогда не могут вернуться и стать прежни- ми, и даже больше того: чем дольше длятся такие отношения, чем настойчи- вее и та и другая сторона пытаются ложью изображать прежнюю близость, тем сильнее чувствуется та ужасная враждебность, которая никогда не слу- чается между чужими, а возникает только между очень близкими друг другу людьми. При таких отношениях достаточно, чтобы один сказал бы другому правду, всю правду, понимаешь ли полную правду, - и сейчас же эта правда обращается в обвинение. Сказать такую правду, высказать с совершенной искренностью все свое отвращение к этой любовной лжи, - не значит ли это заставить того, кому сказана эта правда, - то ли эту правду молчаливо признать, и тогда всему конец, - то ли, из-за боязни перед этим концом, лгать вдвойне, и за себя и за того, кто сказал эту правду. И вот я пишу тебе, чтобы сказать эту правду, и прошу умоляю тебя, мой дорогой, не лги, оставь это письмо без ответа, будь правдив со мною хотя бы твоим молчанием. Прежде всего о твоем, так называемом, обмороке, который ты тогда ра- зыграл у Яга. (Тут мне приходит в голову, что обморок имеет чтото общее с обморочить.) Ведь с этого, собственно, началось или, если хочешь еще точнее, - началось с того, что я в этот обморок не поверила. С первой же минуты я поняла, что обморок этот только выход из положения, неблагопри- ятного для твоего самолюбия и оскорбительного для моей любви. Мимоходом замечу, что в такое определение вполне вмещается мое первое подозрение о том, что может быть ты болен, - предположение, которое я тут же, как со- вершенно негодное (не невозможное, а неправильное) отбросила. Ты знаешь, - я ухаживала за тобою в тот вечер, как умела, я приносила тебе то воду, то мокрое полотенце, я была нежна с тобою, но все это была уже ложь. Я уже думала о тебе в третьем лице, в моих мыслях ты стал для меня "он", думая о тебе, я уже не обращалась к тебе непосредственно, а будто говорила о тебе с кемто другим, с кем-то, который стал мне ближе, чем ты, и этот "кто-то" - был мой разум. Так я стала тебе чужой. Но тог- да, ночью, я лгала, я не сказала, не могла сказать тебе правды, которую пишу теперь: я была оскорблена. Когда один человек оскорбляет другого, то оскорбление всегда бывает двух родов: умышленное или невольное. Пер- вое не страшно: на него отвечают ссорой, ругательством, ударом, выстре- лом, и, как бы это ни было грубо, это всегда помогает, и умышленно нане- сенное тебе оскорбление смывается легко, словно грязь в бане. Но зато ужасно оскорбление, которое тебе нанесли не намеренно, а невольно, сов- сем не желая этого: ужасно именно потому, что, отвечая на него руга- тельством, ссорой, или даже просто выказывая его внешней обиженностью, ты не только не ослабляешь, а напротив уже сама себя оскорбляешь до не- выносимости. Невольно нанесенное оскорбление тем-то особенно и отличает- ся, что не только нельзя на него отвечать, а как раз напротив, нужно изо всех сил показывать (а это ох как тяжко), будто ничего не замечаешь. И вот поэтому-то я тебе ничего не сказала и лгала. Тысячи раз я себя спрашивала и не могла, нет, не хотела найти ответа. Тысячи раз я задавала себе вопрос - что же произошло, - и тысячи раз по- лучала один и тот же ответ: - он не захотел тебя. И я склонялась перед правдивостью этого ответа, перед его единственностью, - и все же не по- нимала. Хорошо, - говорила я себе, - он не захотел меня, - но в таком случае зачем же он все это делал. Зачем он устроил нашу встречу у Яга, почему он и поступал и вел себя так, что и поведением и поступками уже обязывал взять меня и все же не сделал этого. Почему. Ответ был один: очевидно, потому, что сознательная его воля желала меня, между тем, как его тело противно и наперекор воле, брезгливо от меня отвернулось. Думая об этом испытывала то самое, что должен испытывать прокаженный, которого христианский брат целует в уста и который видит, как христианского брата после этого поцелуя тут же вытошнило. В твоих поступках, Вадим, я чувствовала совершенно то же: с одной стороны, было стремление твоей сознательной воли, которое тебя вполне оправдывало, - с другой - брезг- ливое непослушание твоего тела, которое меня особенно оскорбляло. Не осуждай меня, Вадим, и пойми, что всякие рассудочные соображения, кото- рые побуждают телесно овладеть женщиной, глубоко оскорбительны для нее, независимо от того, диктуются ли они христиански жалостливыми, и значит высоко душевными, или же грязно денежными соображениями. Да. Безрас- судство, совершаемое рассудочно, - это низость. Ты знаешь, что на следующий день должен был приехать мой муж. Ты зна- ешь также, ведь я говорила тебе об этом, что какие бы ужасы меня ни ожи- дали, но честно и по хорошему я расскажу ему обо всем, что за это время произошло. Но я не сделала этого. После той ночи я не считала себя впра- ве это сделать, даже больше того: я почувствовала к приехавшему мужу ка- кую-то новую, сближавшую меня с ним, благодарную нежность. Да, Вадим, это так, и ты это должен и можешь понять. Ибо сердцу прокаженной женщины милее чувственный поцелуй негра, чем христианский поцелуй миссионера, преодолевающего отвращение. Ты знаешь, что было дальше. Ты пришел к нам, как гость, как чужой. Конечно, я понимала, что на самом деле ты себя чужим вовсе не чувству- ешь, а только чужим притворяешься, и что ты уверен, что мне-то ты не только не чужой, а самый что ни на есть близкий. Я знала, что ты так ду- маешь, я знала так же, как ты глубоко ошибаешься, - и знаешь, Вадимушка, так мне вдруг стало жаль тебя, так жаль мне стало тебя за эту твою уве- ренность, и так больно мне за тебя было. Мой муж, которого я познакомила с тобой, и которому ты, это было за- метно, понравился, с присущей ему бестактностью, взяв меня под руку, по- вел тебя показывать нашу квартйру. Ты должен знать, что мой муж не ревнив. Это отсутствие в нем чувства ревности объясняется избытком самоуверенности и недостатком воображения. Однако эти самые чувства, которые воздерживают его от ревности, побудили бы его к чрезвычайной жестокости, узнай он о моей измене. Мой муж нис- колько не сомневается в том, что он и только он представляет собою ту точку, вокруг которой происходит вращение всех других людей. Он нис- колько не способен почувствовать, что точно так же думает решительно всякое живое существо, и что с точки зрения этого всякого - он, мой муж, перестав быть точкой, вокруг которой происходит вращение, в свою очередь начинает вращаться. Мой муж никак не может понять, что в мире таких центральных точек, вокруг которых вращается воспринимаемый и вмещаемый этими точками мир, имеется ровно столько, сколько живых существ населяет мир. Мой муж признает и понимает человеческое я как центр, как пупок ми- ра, но возможность присутствия такого я он полагает только в самом себе. Все остальные такого я для него не имеют и иметь не могут. Все остальные для него это "ты" - "он" - вообще "они". Таким образом, называя это свое я высоко человеческим, муж мой нисколько не понимает, что на самом деле это я его чисто звериное, что такое я допустимо разве что у удава, пожи- рающего кролика, или у кролика, пожираемого удавом. Мой муж и не понима- ет, что разница между звериным и человеческим я заключается в том, что для зверя признать чужое я это значит признать свое поражение, как ре- зультат слабости своего тела и значит ничтожества, - для человека же признать чужое я это значит праздновать победу, как следствие силы свое- го духа и значит величия. Таков мой муж, и право же жаль, что так повер- нулось, что я остаюсь у него. Этот удар по его тупости, который нанесло бы ему известие о моей измене, о предпочтении ему кого-то другого - по- шел бы ему на пользу. Ты помнишь, конечно, этот момент, когда, показывая тебе квартиру, мы подошли, наконец, к дверям нашей спальни. Ты помнишь так же, как я про- тивилась и ни за что не хотела открыть дверь, и как муж, рассерженный и непонимающий, все-таки открыл дверь, втолкнул меня и, пропуская тебя вперед, сказал: - входите, входите, это наша спальня; - вы видите, здесь все из красного дерева. Ты взглянул, ты посмотрел на неприбранную, на эту страшно разбросанную теперь в девять часов вечера постель, и ты по- нял. Я знаю: в эти минуты, стоя в нашей спальне, ты испытывал и рев- ность, и боль, и горечь оскорбленной, поруганной любви. Я и тогда уже знала, что ты испытываешь все эти чувства. И только потом я узнала, что это оскорбление твоей любви - было часом рождения твоей чувственности. Как жаль, что я поняла это слишком поздно. Ты знаешь, что было дальше. Я продолжала встречаться с тобой тайком от мужа, но эти наши новые встречи были уже не те, что раньше. Каждый раз ты приводил меня в какую-то трущобу, срывал с меня и с себя платье и брал меня с каждым разом грубее, безжалостнее, циничней. Не упрекай меня за то, что я позволила это делать. Не говори, что это доставляло мне хоть минуту радости. Я переносила этот разврат, как больной переносит лекарство: он думает этим спасти свою жизнь, - я думала спасти свою лю- бовь. В первые дни, хотя я и заметила, хотя и поняла, что твоя чувствен- ность разогревается в соответствии с остыванием твоей любви, - я еще на что-то надеялась, я еще чего-то ждала. Но вчера, - вчера я почувствова- ла, я поняла, что даже и чувственности нет в тебе больше, что ты сыт, что я лишняя, что так продолжаться не должно. Ты помнишь, как ты даже не поцеловал меня, не обнял, не сказал даже слова привета, и молча, со спо- койствием чиновника, пришедшего на службу, начал раздеваться. Я смотрела на тебя, на то, как ты, стоя передо мною в нижнем и, прости, не очень свежем белье, заботливо складывая брюки, как потом подошел к умывальни- ку, снял полотенце, предусмотрительно положил его под подушку, и как по- том, - потом, после всего, ты не стесняясь, даже не отворачиваясь от ме- ня, вытерся, и предложил мне сделать то же - повернулся спиной и закурил папиросу. - Что же, - спрашивала я себя, - это и есть та самая любовь, ради которой я готова бросить все, сломать и исковеркать жизнь. Нет, Ва- дим, нет милый, это не любовь, а это грязь, мутная, мерзкая. Такая грязь имеется в моем доме в таком достатке, что я не вижу нужды переносить ее из моей супружеской спальни, где "все из красного дерева", в затхлый но- мер притона. И пусть это тебе покажется жестоким, но я еще хочу сказать, что в выборе между тобой и мужем, - я теперь отдаю предпочтение не только обстановкам, но и лицам. Да, Вадим, в выборе между тобой и мужем, я, помимо всяких обстановок, предпочту моего мужа. Пойми. Эротика моего мужа - это результат его духовного нищенства: оно у него профессионально и потому не оскорбительно. Твое же отношение ко мне - это какое-то бесп- рерывное падение, какое-то стремительное обнищание чувств, которое, как всякое обнищание, унижает меня тем больнее, чем большему богатству в прошлом оно идет на смену. Прощай, Вадим. Прощай, милый, дорогой мой мальчик. Прощай, моя мечта, моя сказка, мой сон. Верь мне: ты молод, вся жизнь твоя впереди, и ты-то еще будешь счастлив. Прощай же. Соня. |
|
|||||||||||||||||||