Проза
Переход на главную
БИБЛИОТЕКА - проза

Агеев М.    "Роман с кокаином"


БУРКЕВИЦ ОТКАЗАЛ
СОНЯ
КОКАИН
МЫСЛИ
Никита Струве. Роман-загадка


Переход на страницу:  [1] [2] [3] [4] [5] [6]



   Я стоял молча, так же как и все. И, кажется, так же,  как  и  все,  в
первый раз, в первый раз за всю мою жизнь испытывал острую и  сладостную
гордость от сознания того, что русский, и что среди нас есть  хотя  один
такой как Буркевиц. Почему и откуда вдруг взялась во мне эта гордость  -
я хорошенько не знал. Я знал только, что Буркевиц сказал несколько слов,
причем раньше, чем понял смысл его слов, я уже почувствовал в его словах
какое-то особенное рыцарство, рыцарство личного самоуничижения ради  за-
щиты слабого и обездоленного  инородца,  рыцарство,  столь  свойственное
русскому человеку в национальных вопросах. И уже потому,  что  никто  из
нас не обругал Буркевица, что толпа, обступившая Штейна,  быстро  начала
расходиться, словно не желая участвовать в недостойном их  деле,  и  что
некоторые говорили - верно, Васька, - правильно, Васька, молодец, -  мне
показалось, что и другие испытывали совершенно то же, что  и  я,  и  что
хвалят они Буркевица за то понимающее чувство национальной гордости, ко-
торое он этими словами им доставил. Но не испытывал, да и не мог, конеч-
но, испытывать этих чувств сам Штейн. Резко отвернувшись, злобно  улыба-
ясь, он отошел к Айзенбергу и, просунув свои громадные белые  пальцы  за
ремень Айзенберга и так притягивая его к себе, о чем-то тихо ему  не  то
говорил, не то спрашивал.

   В первые затем минуты я испытывал некоторую смутную неприязнь к Штей-
ну. Однако неприязнь эта быстро прошла, поскольку я сообразил, что  если
бы тогда, - во время перемены, - когда приходила в гимназию с  конвертом
моя мать, и я, поступив точно так же, как и Штейн, - отрекся от нее, по-
лагая, что тем самым спасаю свое достоинство, - что если бы тогда к  нам
подошел бы тот же Буркевиц и сказал бы мне, что негоже сыну  совеститься
и отрекаться от своей матери только потому, что она старая, уродливая  и
оборванная, а что должно сыну любить и почитать свою мать, и тем  больше
любить, и тем больше почитать, чем старее, дряхлее и оборваннее  она,  -
если бы случилось тогда во время перемены нечто подобное, то весьма воз-
можно, что те из гимназистов, что спрашивали меня о  шуте  гороховом,  и
согласились бы с Буркевицем, и, может быть, даже поддакнули бы ему, - но
я-то, я-то сам уже конечно испытывал бы этот стыдный момент, не  столько
навязываемую мне каким-то посторонним любовь к моей собственной  матери,
сколько вражду против этого вмешивающегося совершенно не в свое дело че-
ловека.

   И, движимый этой общностью чувств, я подошел к  Штейну  и,  крепко  и
тесно обняв его за талию, пошел с ним в обнимку по коридору.

   7

   За две недели до начала выпускных экзаменов, в апреле, когда война  с
Германией бушевала уже полтора с лишним года, все близко окружавшие меня
гимназисты, а в том числе и я, потеряли к ней решительно всякий интерес.

   Я еще хорошо помнил, как в первые дни объявления войны  я  был  очень
взволнован, и что волнение это было чрезвычайно  приятным,  молодеческим
и, пожалуй, даже просто радостным. Целый день я ходил по улицам,  нераз-
дельно смыкаясь с - точно в пасхальные дни - праздной толпой, и вместе с
этой толпой очень много кричал и очень громко ругал немцев. Но  ругал  я
немцев не потому, что ненавидел их, а потому только, что  моя  ругань  и
брань были тем гвоздем, который, чем больше я его надавливал, тем глубже
давал мне почувствовать эту в высшей мере приятную общность с окружающей
меня толпой. Если бы в эти часы мне показали бы рычаг и,  предложив  его
дернуть, сказали бы, что при повороте этого рычага взорвется вся  Герма-
ния, взорвутся покалеченными, что при повороте этого рычага  ни  единого
немца не останется в живых, - я бы не задумываясь дернул бы за этот  ры-
чаг, а дернув, с приятностью пошел бы раскланиваться. Слишком я  уж  был
уверен, что если такое было бы осуществимо и осуществлено, то эта  толпа
исступленно, дико ликовала бы.

   Вероятно, именно это духовное соприкосновение,  эта  сладенькая  общ-
ность с такой толпой, помешали моему воображению взыграть  тем  образом,
который возник во мне через несколько дней, когда, лежа в темной  комна-
тенке моей на диване,  представилось  мне,  что  на  помосте  посередине
большой площади, заполненной толпой,  приводят  мне  белого  германского
мальчика, которого я должен зарубить. - Руби его, - говорят, нет, прика-
зывают мне, - руби его на смерть, руби по башке, руби, ибо от этого  за-
висит твоя жизнь, жизнь твоих близких, счастье, расцветы  твоей  родины.
Не зарубишь - будешь наказан жестоко. - А я, глянув  на  белокурое  темя
этого немецкого мальчика и в его водянистые и умоляющие глаза - отшвыри-
ваю топор и говорю: - воля ваша, я отказываюсь. И  заслышав  мой  ответ,
этот мой жертвенный отказ, толпа, дико ликуя, хлещет  в  ладоши.  Таково
было мое мечтание через несколько дней.

   Но как в моем первом представлении,  где,  простым  поворотом  рычага
уничтожая шестьдесят миллионов людей, я руководствовался отнюдь не враж-
дой к этим людям, а только тем предполагаемым успехом,  который  выпадал
бы на мою долю, сверши я нечто подобное, - так точно в моем отказе зару-
бить этого стоящего перед моими глазами мальчика я  руководствовался  не
столько страхом пролития чужой крови, не столько уважением к  человечес-
кой жизни,  сколько  стремлением  придать  своей  личности  ту  исключи-
тельность, которая тем больше возвышалась, чем большее наказание ожидало
меня за мой отказ.

   Уже через месяц я остыл к войне, и если, с подогретым восхищением чи-
тая в газете о том, что русские побили где-то немцев,  приговаривал  при
этом: так им и надо, сволочам, зачем полезли на Россию, - спустя еще ме-
сяц, читая о какой-нибудь победе немцев над русскими, точно так же гово-
рил: так им и надо, сволочам, не лезли бы на немцев. А еще  через  месяц
вскочивший у меня на носу чирей бесил, заботил и волновал меня  если  не
больше, то уж во всяком случае искренне, чем вся мировая война. Во  всех
этих словах, как - война, победа, поражение, убитые, пленные, раненые  -
в этих жутких словах, которые в первые дни были столь  трепетно  живыми,
словно караси на ладонях, в этих словах для меня обсохла кровь,  которой
они были писаны, а обсохнув, превратилась  в  типографскую  краску.  Эти
слова сделались как испорченная лампочка:  штепсель  щелкал,  а  она  не
вспыхивала, - слова говорились, но образ не возникал. Я уж никак не  мог
предполагать, что война может еще искренне волновать людей, которых  она
непосредственно не затрагивает, и так как Буркевиц вот уже три года  со-
вершенно не общался ни со мной, ни вообще с кем-либо в нашем классе,  то
мы вследствие сего и не могли, конечно, знать его мнений о войне,  буду-
чи, впрочем, уверены, что оно никак не может быть  иным,  чем  наше.  То
обстоятельство, что Буркевиц не присутствовал в актовом  зале  во  время
молебствия о ниспослании победы, было вообще не замечено, и вспомнили об
этом только уже после происшедшего столкновения,  -  касательно  же  его
постоянного манкирования уроков по изучению военного строя, введенного в
гимназии вот уже несколько месяцев, то это было толкуемо то ли его  нез-
доровьем, то ли нежеланием отдавать свое первенство, хотя бы физическое,
посредственному Такаджиеву, оказавшемуся замечательно ловким  и  сильным
парнем. И присутствуя при этом ужасном столкновении, я в своем невежест-
ве даже не знал, что слова, говоримые Буркевицем, - это только тот  гром
от той молнии, которая вскинулась вот уже много десятков лет тому  назад
из дворянского гнезда Ясной Поляны.

   8

   В нашем выпускном классе был пустой урок. Заболел и не явился словес-
ник, и наш класс, стараясь не шуметь, дабы не потревожить занятий в шес-
том и седьмом классах, наружные двери, которых выходили в это же отделе-
ние, тихо бродил по коридору. Начальства не  было.  Классный  наставник,
полагаясь на нас, которых он теперь называл - без пяти минут студенты, -
отлучился в классную нижних этажей. Настроение у большинства  было  при-
поднятое: через десяток дней начинались выпускные экзамены  -  последний
гимназический этап.

   У большого трехстворчатого окна, что у  самой  двери,  собралась  не-
большая группа гимназистов с Ягом посередке, который о чем-то  тихо,  но
оживленно рассказывал. Кто-то из окружающих, возражая, прервал  Яга,  но
Яг, видимо обозленный, забыв о необходимости говорить полушепотом, гром-
ким окриком выругался матерно.

   В это самое мгновение большинство уже заметили, в  чем  дело,  и  вся
группа начала перестраиваться из круга лицом к Ягу, - в полукруге  лицом
к гимназическому батюшке. Никто, однако, не слыхал, когда и как он вошел
в дверь.

   -- Как вам не стыдно, дети, - сказал он, выждав,  пока  все  заметили
его присутствие, и обращаясь ни к кому, и потому ко всем, своим  укориз-
ненно-сладковатым, старческим голосом. - Подумайте о  том,  -  продолжал
он, - что через несколько лет вы уже войдете полновластными гражданами в
общественную жизнь великой России. Подумайте о  том,  что  те  унижающие
слова, которые я имел здесь несчастье слышать, ужасны по своему  смыслу.
Подумайте о том, что, если смысл такого ругательства и не доходит до ва-
шего сознания, то это не оправдывает, а еще больше вас осуждает,  потому
что доказывает, что эти ужасные слова употребляются вами ежечасно,  еже-
минутно, что они - эти слова, перестав быть для вас ругательством, стали
изобразительным средством вашей речи. Подумайте о том,  что  вам  выпало
счастье изучать музыку Пушкина и Лермонтова и что этойто музыки ждет  от
вас наша несчастная Россия, этой и никакой другой.

   По мере того как он говорил, глаза  стоявших  перед  ним  гимназистов
становились какими-то тупыми, непропускающими: можно было  бы  подумать,
что во всех этих глазах отсутствует решительно всякое выражение, если бы
не знать, что именно это отсутствие выражения должно  выражать  то,  что
они-то не ругались, и к ним все эти укоряющие слова нисколько  не  отно-
сятся. Но одновременно с тем, как глаза и лица всей  группы  становились
все более безразличноскучающими,  -  глазки  Буркевица,  который  теперь
только тихо подошел, делались все более живыми и озорными, губы его тон-
ко разлезались в злую улыбку, - и слова священника, словно иголки,  бро-
саемые в полукруг этих каменных глаз и лиц, уже независимо от воли  бро-
сающей их руки сплетались и клеились к намагниченной точке  буркевицевс-
кой улыбки. Выходило, будто ругался Буркевиц, и последние слова о Пушки-
не и Лермонтове относились уже всецело к нему.

   -- Вы, батюшка, - возразил Буркевиц тихим и страшным голосом, -  зна-
комы, видимо, с господами Пушкиным  и  Лермонтовым  только  по  казенным
хрестоматиям и считаете более близкое знакомство с ними,  поскольку  оно
опровергает ваше мнение, излишним.

   -- Да, - твердо возразил батюшка, - для вас я считаю дальнейшее  зна-
комство с этими писателями излишним, как считаю необходимым, прежде  чем
подарить ребенку розу, срезать с нее шипы. Вот как. А  теперь  позвольте
еще раз всем вам напомнить, что ругательские слова, которые я здесь слы-
шал, недопустимы и недостойны христианина.

   Последние слова он сказал резко, старой своей,  чуть  дрожащей  рукой
поправляя крест на лиловой рясе. Почему же он продолжает стоять,  почему
не уходит, - подумал я, но посмотрел на Буркевица и понял. Лицо Буркеви-
ца как-то вдруг похудело, стало сырым и дергалось, глаза с пронзительной
ненавистью смотрели прямо в лицо священнику. - Сейчас он его  ударит,  -
подумал я. Буркевиц судорожно занес руки назад, словно поймал кого поза-
ди себя, сделал шаг вперед и с  неожиданной,  предприимчивой  звонкостью
заговорил.

   -- Ругательские слова, как вы изволили заметить, недостойны  христиа-
нина. Что ж, против этого никто не возражает. Но уж если  вы,  служитель
Бога, взялись наставлять нас на путь истинный, то  не  взыщите,  коли  я
спрошу вас - где, в чем, когда и как проявили вы сами-то  эти  неведомые
нам достоинства христианина, непременность выполнения которых вы  решили
нам здесь внушать. Где были вы, к слову сказать, с вашими  достоинствами
христианина, когда десять месяцев тому назад кровожадные толпы с цветны-
ми тряпками перли по улицам Москвы, толпы так называемых людей, по  кро-
вожадности и тупости своей недостойные сравнения со стадом диких скотов,
- где были вы, служитель Бога, в этот ужасный для нас день?  Почему  вы,
поборник христианства., не собрали нас, детей, как вы нас  называете,  -
здесь, в этих стенах, в этом доме, в котором вы взяли на  себя  смелость
учить нас заповедям Христа, - где были вы, спрашиваю  я  вас,  и  почему
молчали тогда, в день объявления войны, в день  обнародования  закона  о
поощрении братоубийства, - и вдруг заговорили теперь, подслушав  сказан-
ное здесь ругательство? Уж не потому ли, что  братоубийство  не  столько
противоречит, не столько идет вразрез с  пониманием  вами  христианского
достоинства, сколько сказанное здесь ругательство? Я  признаю:  ругаться
так, как ругаются здесь, - непозволительно христианину, и вы правы, пра-
вы, что протестовали против услышанного ругательства. Но где же были вы,
служитель Христа, где были вы все эти десять месяцев, когда  каждодневно
и каждоминутно у детей насильно отрывали и отрывают их отцов, у  матерей
их мальчиков, - чтобы отняв,  насильственно  же  посылать  в  огонь,  на
убийство, на смерть, - где были вы все это время, и почему в ваших  про-
поведях не протестовали против всех этих преступлений хотя бы  так,  как
это сделали здесь по случаю услышанного ругательства? Почему? Почему? Уж
не потому ли, что все эти ужасы тоже нисколько не  противоречат  христи-
анскому достоинству? Почему вы, достойный страж  христианства,  нашли  в
себе наглость улыбаться и поощрительно кивать нам вашей священной  голо-
вой, когда однажды, проходя по гимназическому  двору,  вы  увидели,  как
нас, ваших детей, учат теперь ежедневно ружейным приемам, как  нас  учат
искусству братоубийств? Чему же вы так поощрительно улыбались, глядя  на
нас, и почему молчали? Не потому ли уж, что учить детей ружейным приемам
тоже не претит вашему христианскому достоинству? И  как  осмелились  вы,
прикрываясь именем Христа, нарочито презреть заповеди Того, Чьим светлым
именем вы желаете оправдать вашу жалкую жизнь, как посмели вы  молиться,
слышите ли, молиться о том, чтобы брат победил бы брата, чтобы брат  по-
корил бы брата, чтобы брат убил бы врага? О каком враге вы теперь  гово-
рите? Уж не о том ли, о котором еще год тому назад вы  сладким  голоском
вещали, что его должно и прощать и любить? Или, быть может, такая молит-
ва о покорении, о насилии, об убийстве  и  уничтожении  одним  человеком
другого - тоже не противоречит  вашему  пониманию  христианского  досто-
инства? Опомнитесь же вы, жалкий церковный чиновник, отупевший и  разжи-
ревший на народных харчах; опомнитесь и не оправдывайтесь тем, что  ваши
единоверческие сослуживцы, рискуя жизнью там, на полях ужаса,  причащают
умирающих и умиротворяют истекающих кровью. Не оправдывайтесь этим, ибо,
как вам, так и им слишком хорошо ведомо, что ваша задача, что ваш  хрис-
тианский долг умиротворять не больных, уже истекающих кровью, - а здоро-
вых, только еще идущих убивать. Так не уподобляйтесь же  врачу,  который
сифилистические язвы лечит гольдкремом, и не пытайтесь оправдываться еще
тем, что вы потворствуете этому страшному делу - из преданности  монарху
или правительству, из любви к родине или к так называемому русскому ору-
жию. Не оправдывайтесь, ибо знаете вы, что ваш монарх  -  Христос,  ваша
родина - совесть, ваше правительство - Евангелие, ваше оружие -  любовь.
Так опомнитесь же и действуйте. Действуйте, потому что дорога каждая ми-
нута, потому что каждую минуту, каждую секунду люди стреляют, люди  уби-
вают, люди падают. Опомнитесь и действуйте, ибо люди и матери, и отцы, и
дети, и братья, и все, и все - ждут от вас, именно от вас,  чтобы  вы  -
служители Христа, бесстрашно жертвуя вашими жизнями, вмешались бы в этот
позор, и, встав между безумцами, крикнули бы громко,  -  громко  потому,
что вас много, вас так много, что вы можете крикнуть на весь мир: -  лю-
ди, остановитесь, - люди, перестаньте убивать! Вот, вот, вот в  чем  ваш
долг.

   Глядя на то, как Буркевиц, странно взмахнув рукой, с завалившейся го-
ловой, страшно трясясь и шатаясь, прошел мимо нас и вышел  за  дверь  на
лестницу, - у меня была только одна мысль: - пропал, эх, пропал ты, бед-
ный Васька.

   Лишь через мгновение, оглянувшись в  противоположном  направлении,  я
увидел, как красивым изгибом огладив косяк, исчезла в двери лиловая  ря-
са.

   И в ту же самую секунду, когда все бросились друг к  другу,  взволно-
ванно говоря и махая руками, - где-то внизу начался глухой  гул,  грозно
усиливаясь, словно в дом ворвалась морская вода, шел он кверху, - от не-
го дрожали окна и стены и пол, и наконец и в нашем коридоре гул этот ра-
зорвался оглушающим  грохотом  сквозь  распахнувшиеся  двери  шестого  и
седьмого классов. Урок кончился.

   9

   Чтобы не сообщать подробностей этого чрезвычайного происшествия  двум
младшим классам, заполнившим на время перемены коридор, - все мы зашли в
класс.

   -- Это же идиот, ведь это же и форменный идиот, - говорил Штейн, кла-
дя на плечо Яга свою белую руку, которая на  черном  сукне  походила  на
расплескавшееся пятно сливок.

   -- Нет, Штейн, ты брат, не мешайся, - отстранился от него Яг.  -  Ты,
можно сказать, европеец, а тут, брат, азиатское дело. Ты пойми: толкова-
ние талмуда не нарушено, а потому тебе волноваться не гоже.

   И выждав, когда Штейн оскорбленно отошел к своей парте, Яг вполголоса
обратился к возбужденной группе, скопившейся у окна.

   -- Ведь этому дивиться надо, - сказал Яг, - до  чего  наши  еврейчики
духовенство обожают: попа, ни Боже мой, не тронь, - все жиды  взбунтуют-
ся.

   -- Такая сафпадэние, - закачал головой Такаджиев, но никто не  засме-
ялся. В группе шел горячий обмен мнений. Однако никому не давали  выска-
заться, взволнованно перебивая, оспаривая, отвергая. Одни говорили,  что
Буркевиц прав, что война никому не нужна, что она губительна и прибыльна
только генералам и интендантам. Другие говорили, что война дело славное,
что не будь войн - не было бы и России, что нечего слюнтяйничать, а надо
биться. Третьи говорили, что хотя война дело ужасное, однако, в  настоя-
щий момент вынужденное, и что если хирург во время операции и  разочаро-
вался в медицине, то это не дает ему еще права  не  докончить  операции,
уйти и бросить больного. Четвертые говорили, что хотя война нам и  навя-
зана, и что звание великого государства не допускает заговорить о  мире,
однако мысль Буркевица правильная, и что духовенство всего мира,  исходя
из единых принципов христианства, обязано было бы, даже  не  считаясь  с
опасностью преследования его военным законом,  протестовать  и  бороться
против дальнейшего ведения войны. Против последнего мнения возражал Яг.

   -- Эх, ребятушки, - говорил он. - Да о каких-таких это вы  христианс-
ких принципах говорите? Да ежели  Буркевицу-то  эти  самые  христианские
принципы так уж дороги, так с чего же это он,  дозвольте  вас  спросить,
три года с нами ни единым словечком не обмолвился?  Три  года,  подумать
только. А что-ж мы ему худого сделали, что посмеялись? Да завидя  этакую
соплю, тут бы и лошади засмеялись. Да я такой сопли, прости Госсподи, за
всю жизнь не видывал. Так с чего же это он волком смотрит,  все  укусить
прилаживается. Не-ет, милые, тут дело иное. Ему  война,  можно  сказать,
как воздух необходима. Ему не христианства надобно, а его  нарушения,  -
потому он паскуда бунтовать задумал. Вот он что.

   Я стоял поодаль и решал для себя: как могло все  это  случиться,  что
Буркевиц, лучший ученик, гордость гимназии, несомненный обладатель золо-
той медали, - как могло произойти, что этот Буркевиц погиб? То,  что  он
погиб, было очевидно, потому что внизу, сегодня же, быть может  уже  те-
перь сзывают педагогический совет, который, конечно, единогласно  выбро-
сит его с волчьим паспортом. Тогда прощай  университет.  И  как  же  ему
должно быть обидно, в особенности, когда все это за десять дней  до  вы-
пускных экзаменов. (Я постоянно чувствовал, что человек испытывает  свое
отчаяние тем острее, чем ближе удалось ему  приблизиться  ко  вдруг  ус-
кользающей от него конечной цели, - хотя я при этом  прекрасно  понимал,
что близость цели нисколько не означает большую непременность ее  дости-
жения - чем с любой, значительно более отдаленной от этой цели, точки. В
этом пункте у меня начиналось отделение чувства от разума,  практики  от
теории, - где первое существовало наравне со вторым, и где оба - разум и
чувство - не были в состоянии ни, помирившись, слиться  воедино,  -  ни,
поборовшись, один другого побороть.)

   Но как же могло с Буркевицем случиться подобное? И что это: предумыш-
ленная расчетливость, или мгновенное  безумие?  Я  вспоминал  вызывающую
улыбку, которой Буркевиц привлек на себя слова батюшки и  решал:  преду-
мышленный расчет. Я вспоминал трясущуюся голову Буркевица и  пьяный  его
шаг и перерешал: мгновенное безумие.

   Меня крепко тянуло взглянуть на него, и эта тяга  к  Буркевицу  тонко
сплеталась из трех чувств:  первое  чувство  было  жестокое  любопытство
взглянуть на человека, с которым произошло большое несчастье;  второе  -
было чувство молодечества по причине  единичности  моего  поступка,  ибо
никто в классе даже не помышлял идти к тому, кто уже почитался зачумлен-
ным; третье - было чувство, сообщавшее мускулатуру  первому  и  второму:
уверенность в том, что мое приближение или даже беседа с Буркевицем  ни-
какими неприятностями со стороны начальства не грозит. На часах  остава-
лось две минуты до окончания перемены. Выйдя  из  класса,  протолкавшись
вдоль по коридору, полному нестройного стука ног, звона голосов и вскри-
ков, - я вышел на площадку лестницы. Притворив за  собой  дверь,  отчего
крики и топот ног, обманув ухо, затихли, и только через мгновение пришли
заглушенным густым гулом, - я оглянулся.

   Лестницей ниже, около двери карцера, который последние десять лет  не
был в употреблении, и на котором висел рыжий ржавый замок, - сидел  Бур-
кевиц. Он сидел на ступеньках, спиной ко мне.  Он  сидел  раскорякой,  с
локтями на коленях, - с упавшей в ладони головой. Тихонько на  носках  и
очень медленно по ступеням, я начал спускаться к нему, при этом все гля-
дя на его спину. Его спина была выгнута  горбом,  -  словно  два  острых
предмета подоткнутых под шибко натянутое сукно - проступали лопатки, и в
этой скрюченной спине и в этих вылезающих лопатках были  и  бессилие,  и
покорность, и отчаяние. Тихонько подойдя к нему сзади, все так, чтобы он
меня не видел, я положил руку на его плечо. Он не вздрогнул и не  открыл
лица. Только спина его еще больше сгорбатилась. Все глядя на его  спину,
я осторожно перенес руку с его плеча на его волосы. Но только я  прикос-
нулся к его тепловатым волосам, как почувствовал, что во  мне  тронулось
что-то такое, от чего, если бы кто увидел, мне стало бы совестно.  Огля-
нувшись так, чтобы это даже не было похоже на  оглядывание,  убедившись,
что на лестнице пусто, я ласково провел рукой по жестким шоколадным вих-
рам. Это было приятно. Мне стало сразу так легко и так нежно, что я  еще
и еще раз провел по его волосам. Не отнимая рук от уткнутого в них лица,
и потому не видя того, кто к нему подошел и кто  гладит  его  волосы.  -
Буркевиц вдруг глухим сквозь ладони звуком произнес: -  Вадим?  С  хрус-
тальной грудью я сразу опустился и сел рядом с ним. Буркевиц сказал  Ва-
дим, он назвал меня по имени, и то, что он сделал это, не видя того, кто
пришел к нему, означало для меня впервые быть отмеченным не за бессерде-
чие молодечества, а за отзывчивость и нежность моего сердца. Мои  пальцы
сжались, захватили горячие у корней жесткие вихры волос, - и шибко  дер-
нув и вырвав лицо Буркевица из скорлупы закрывавших его ладоней,  я  по-
вернул это лицо к себе, глаза в глаза. Близко-близко я видел теперь  пе-
ред собой эти маленькие серые глаза, странно измененные от  оттянутой  к
затылку кожи, где моя рука держала его за волосы. С секунду эти глаза  в
хмуром своем страдании смотрели на меня, но  наконец,  не  смогши  видно
одолеть тугие мужские слезы, они, заложив свирепую складку  промеж  бро-
вей, скрылись под веками. И тотчас, лишь только закрылись глаза, раздал-
ся незнакомый мне лающий голос. - Вадим. - Ты. - Милый. - Един. - Ствен-
ный. Веришь - Так тяжело. - Я. - От всей. - От души. - Веришь. - И впер-
вые чувствуя как сильные мужские руки  обнимают  и  тискают  мою  спину,
впервые прижимаясь щекой к мужской щеке, - я грубым, ругающимся  голосом
говорил. - Вася... я... твой... твой... "Друг" я все хотел добавить,  но
"др" может еще сказал бы, а вот на "у" боялся  расплакаться.  И  жестоко
оттолкнув Буркевица, качнув его лицо,  которое  и  закрытыми  глазами  и
бледностью своею, и коротким носом, походило  на  гипсовую  бетховенскую
маску, - я, с равнодушным ужасом сознавая  то  страшное,  что  собираюсь
сейчас сделать, бросился вниз по лестницам. Я мчался  по  лестнице  так,
как мчатся за врачом для умирающего друга, мчался не  потому,  что  врач
может спасти, а потому, что в этом движении, в этой погоне должна ослаб-
нуть та тяга на себе самом испытывать те страдания, вид которых возбудил
это совершенно непереносимое чувство жалости.

   Лестница прошла. В подвально обеденной зале ноги приспосабливаются  к
скольжению по сине-белой кафели. Последнее окно куском  солнца  задевает
глаза, и сразу темная сырость раздевальной, - по  ее  асфальтовому  полу
подошвы влипают ввинченной уверенностью. И опять лестница наверх. Я  уже
знаю начало, - "как истинный христианин довожу до вашего сведения", -  а
дальше не важно, дальше пойдет как по маслу, по маслу, по маслу,  -  при
этом я заносил ногу через три ступени и при нажиме крякал - на масле.

   Шагать через три ступеньки, да еще такие высокие как в  нашей  гимна-
зии, понуждало подниматься как бы распластываясь по  лестнице  с  низким
наклоном головы. Поэтому-то я и не заметил, что на верхней площадке  уже
давно смотрел и поджидал меня змеиными глазами в похоронном своем сюрту-
ке директор гимназии Рихард Себастьянович Кейман. Лишь за несколько сту-
пеней я увидел прямо перед глазами растущие столбы его ног, которые отб-
росили меня так, словно выстрелили, но не попали.

   Молча он некоторое время смотрел на меня  малиновым  лицом  и  черным
клином бороды. - Тю тякое с вами, - наконец спросил он. Его презрительно
ненавидящее "тю" вместо "что", при котором его губы поцелуйно вылезли из
под усов, - было той кнопкой, от которой восемь

   Я позорно молчал.

   -- Тю с вами тякое, - из презрительного  баритона  поднимая  голос  в
разволнованный и тревожный тенор, повторил Кейман.

   Мои руки и ноги тряслись. В желудке лежала знакомая льдинка.  Я  мол-
чал.

   -- Я хачу зна, та с вами такая, - пронзительной фистулой и, чтобы  не
сорваться, меняя все гласные на "а", крикнул Кейман.  Его  взвизгивающие
вопли, отдавшись об каменные потолки, пошли шатунами вверх по  мраморной
парадной лестнице.

   Но, в то время как в перерывах между директорскими криками,  я  бесп-
лодно пытался возбудить в себе, теперь все менее понятное и  совсем  вы-
сохшее, чувство жалости к Буркевицу, которое привело меня сюда, - я  од-
новременно чувствовал в себе все больше нарастающую силу, силу жестокого
озлобления против красного Кеймана, который здесь на меня орал. И уже  с
радостью сознавая, что злоба эта даст мне нужное опьянение, чтобы не ос-
рамиться и чтобы сказать те самые слова, которые я и раньше  хотел  ска-
зать, - я все же смутно соображал, что хотя слова и останутся те же, од-
нако под влиянием смены чувств причина говорения мною тех же самых  слов
- переменилась, - ибо раньше я их хотел  сказать  из  желания  причинить
боль самому себе, - теперь же единственно, чтобы доставить боль и оскор-
бить Кеймана. И выражением лица и звучанием голоса придавая каждому сло-
ву значимость озлобленного хлопка по красной директорской морде, - но  в
это мгновение, когда я уже задыхался от злобной ненависти, меня прервала
горячая тяжесть легшей мне на затылок руки. И тут же повернутым глазом я
увидел лиловую грудь и на ней шибко опускающийся и поднимающийся золотой
молоток креста.

   -- Вы, Рихард Себастьянович, уж простите  мне  мое  вмешательство,  -
сказал батюшка, курносое и старое лицо которого, оттого что я смотрел на
него сильно скошенным глазом, двоилось и плыло. - Это он шел ко мне.

   Сказав это, он, обнимая меня одной рукой за плечи, качнув  глазами  в
мою сторону, потом взглянул на директора и многозначительно  зажмурился.
- У нас тут маленькое дело, совсем не гимназическое. Он шел ко мне.

   Кейман из начальника вдруг сделался жуиром. - Но ради Бога,  батюшка,
я этого совсем не знал. Вы меня, пожалуйста, простите. - И сделав в  мою
сторону широкий пригласительный жест, которым на сцене хлебосолы зовут к
заставленному яствами столу, Кейман, повернув нам спину, расстегнул сюр-
тук, и, заложив руки в карманы и качаясь и шаркая так, словно подходил к
даме, с которой будет сейчас вальсировать, - пошел к мраморной  лестнице
и тяжко кланяясь начал подниматься.

   Между тем батюшка повернул меня к себе лицом и, положив свои руки мне
на плечи, этим движением соединил  меня  с  собой,  точно  параллельными
брусьями, на которых свернутыми флагами свисали широкие рукава его рясы.
Теперь я стоял спиной к поднимающемуся Клейману, но, наблюдая глаза  ба-
тюшки, обращенные мимо меня в сторону лестницы, я  видел  ясно,  что  он
ждет, пока Клейман взойдет и скроется за лестничным поворотом.

   -- Скажите мне, - переводя наконец свой взгляд с лестницы на мои гла-
за, обратился ко мне батюшка, - скажите мне теперь, мой мальчик.  Почему
вы хотели это сделать? - И его руки на слове "это"  слегка  сдавили  мне
плечи. Но, уже примиренный и потому растерянный, я молчал.

   -- Вы молчите, мой мальчик. Ну что-ж. Позвольте мне тогда за вас  от-
ветить и сказать, что вы не сочли для себя допустимым, в то  время,  как
ваш друг, как вы думаете, губит себя за правду Христову, оставаться нев-
редимым, ибо правда эта вам дороже  благоустройства  вашей  жизни.  Ведь
так, - да?

   Хотя я в это время думал о том, что это совсем не так, и что от тако-
го предположения мне даже становится совестно, - однако какая-то сложная
смесь вежливости и уважения к этому старику побудила меня кивком  головы
подтвердить его слова.

   -- Но раз вы решились на подобный шаг, - продолжал он, - так  уж  на-
верно не сомневались, что первое, что я сделаю,  это  нажалуюсь,  донесу
обо всем, что произошло наверху. Не так ли, мой мальчик?

   Хотя это предположение гораздо  больше  соответствовало  истине,  чем
первое, - однако та же смесь вежливости и уважения удержала меня от того
самого, к чему при первом вопросе побудила. И ни кивком головы, ни выра-
жением лица не подтверждая правоты его  предложений,  -  я  выжидательно
смотрел в его глаза.

   -- В таком случае, - сказал батюшка, глядя на меня какими-то по  осо-
бенному расширившимися глазами,  -  в  таком  случае  вы  ошиблись,  мой
мальчик. Поэтому ступайте к вашему другу и скажите ему, что я здесь свя-
щенник (он сдавил мне плечи), но я не доносчик, нет. - И батюшка, как-то
сразу одряхлев и состарившись, словно потеряв всякую решительность,  все
больше затихающим голосом еще сказал: - А ему... пусть будет Бог  судья,
что старика обидел; ведь у меня сын... (совсем тихо, словно по  секрету)
- на этой войне... (и уже без голоса, вышептывающими губами)... убит...

   Еще в самом начале, когда батюшка начал говорить, - та близость к его
бородатому лицу, к которой понуждали его положенные мне на плечи руки  -
была мне неприятна, и потому мне все казалось, что руки его меня  притя-
гивают. Теперь, однако, мне почувствовалось, будто руки эти меня  оттал-
кивают, - так ужасно захотелось мне придвинуться к нему поближе. Но  ба-
тюшка вдруг снял руки с моих плеч, и сердито отвернув налившиеся слезами
глаза, быстробыстро пошел мимо лестницы вдоль по коридору.

   Два чувства, два желания были сейчас во мне: первое - это прижаться к
батюшкиному лицу, поцеловать его и нежно расплакаться; второе - бежать к
Буркевицу, рассказать все и жестоко посмеяться. Эти два желания были как
духи и зловоние: они друг друга не уничтожали, - они друг друга  подчер-
кивали. Их расхождение было только в том, что желание прижаться к батюш-
киному лицу тем больше ослаблялось, чем дальше по коридору  он  от  меня
уходил, - а терзающее желание выболтать радостную весть  и  погеройство-
вать, усиливалось по мере того, как я поднимался по  лестнице  к  месту,
где оставил Буркевица. И хотя я прекрасно знал, что излишняя  восторжен-
ная торопливость очень повредит моему геройскому достоинству, -  все  же
не смог сдержаться и, едва приблизившись к Буркевицу, сразу тремя слова-
ми выхлестнул все. Но Буркевиц видимо не понял и, глядя поверх меня  да-
леким и усталым от страдания взглядом, - рассеянно, как бы из  приличия,
переспросил. Тогда уже более спокойно и даже весьма обстоятельно я начал
рассказывать ему, как было дело. И вот тут-то,  пока  я  рассказывал,  с
Буркевицем начало делаться совершенно то же самое, что я однажды уже ви-
дел, наблюдая игру двух шахматистов. Пока на шахматной доске - один  на-
мозговал и сделал ход,  -  другой,  не  глядя  на  доску,  видно  чем-то
расстроенный или возмущенный, разговаривал с сидевшими  рядом  людьми  и
размахивал руками. Его прервали - сказав, что противник сделал ход, и он
замолчал и стал смотреть на доску. Сперва в его глазах еще светился  тот
хвостик мыслей, которых он не досказал. Но чем дольше он смотрел на дос-
ку, тем напряженнее становились его глаза, и внимание, как вода на  про-
мокашке, захватывало его лицо. Не сводя глаз с доски, он то морщась, че-
сал затылок, то хватал себя за нос, то выпячивая нижнюю губу - удивленно
поднимал брови, то закусывая губу - хмурился. Его лицо все менялось, ме-
нялось, куда-то плыло, плыло, плыло, и  наконец  успокоилось,  поставило
точку своим усилием и улыбнулось улыбкой лукавого поощрения.  И  хотя  я
совершенно не разбирался в шахматах, однако, глядя на этого человека,  я
знал, что он своей улыбкой воздает должное противнику, и что в игре слу-
чилось нечто неожиданное, а  главное  -  такое,  что  непреодолимо  пре-
пятствует его выигрышу.

   * СОНЯ *

   1

   Бульвары были как люди: в молодости, вероятно, схожие, -  они  посте-
пенно менялись в зависимости от того, что в них бродило.

   Были бульвары, где сетью длинных скрещивающихся красных палок отгора-
живался пруд, с такими жирными пятнами у берегов, словно в сальную каст-
рюлю налили воды, на зеленой поверхности которой паровозным паром  проп-
лывали облака, морщинившиеся, когда ктонибудь катался на лодке, - и  где
тут же, неподалеку, в большом, но очень низком ящике, без крышки и  дна,
и наполненном рыжим песком, ковырялись  дети,  -  а  на  скамьях  сидели
няньки и вязали чулки, и бонны, матери читали книжки, и ветерок - качаю-
щимися обоями - двигал по их лицам, по коленям и по песку теневые  узоры
листвы.

   Были бульвары шумливые, где играла военная музыка, и в  медных  начи-
щенных трубах - красной ящерицей заплывал в небеса проходивший  трамвай,
где под звуки грозного марша становилось немножко совестно,  когда  ноги
против воли, как в стыдную яму, попадали в  воинственный  такт:  где  не
хватало скамеек и близ музыки ставились раздвижные стулья с зелеными же-
лезными ножками и с сиденьями из ярко-желтых пластинок, прорехи  которых
оставляли ступенчатые складки на пальто; и где под  вечер,  когда  трубы
пели про Фауста, - в ближней церкви начинали остро  и  мелко  тилибинить
колокола, будто предупреждая о том, что сейчас бархатным  громом  лопнет
медный удар, от которого  вальс  трубачей  вдруг  послышится  нестерпимо
фальшивым.

   И были бульвары на первый взгляд скучные - не будучи ими.  Там  серый
как пыль песок был уже так перемешан с семячной скорлупой,  что  вымести
ее было невозможно, - там писсуар формы приподнятого над  землей,  недо-
развернутого свертка давал далекий и щиплющий глаза запах, - там вечером
выходили в лохмотьях раскрашенные старухи и сиплыми, граммофонными,  не-
живыми голосами за двугривенный разбазаривали любовь, - там днем, не об-
ращая внимание на разорванный обруч и выпрыгивающую из него красавицу  в
трико, в персиковую ляжку которой вбитый гвоздь поддерживал этот  цирко-
вой соблазн, - шли мимо люди, шли не гуляя, а быстро, как по улице, -  и
если кто и присаживался на пыльную, пустую скамью, так разве уж для  то-
го, чтобы отдохнуть с тяжелой ношей, или нажраться спичками Лапшина, или
- глотнув какой-нибудь кислоты из аптекарского  пузырька,  -  начавшейся
болью остановить жизнь, и тут же в корчах свалиться на спину,  навзничь,
так - чтобы еще раз, в последний раз, увидать над собой это жидкое  мос-
ковское небо.

   Уже было лето, выпускные экзамены давно были кончены, - но кипятить в
себе восторг по причине того, что я наконец студент, становилось все тя-
желее, и заметно я начинал еще больше тяготиться наступившим  бездельем,
чем теми волнениями, которым оно являлось наградой. И только раз или два
на неделе, когда у меня случалось несколько рублей, - примерно так, что-
бы хватило заплатить за извозчика и за номер, - я выходил.

   Эти несколько рублей, которые в месяц составляли до сорока, очень тя-
жело ложились на жизнь моей матери. Уже бессмысленно много лет она ходи-
ла  в  постоянно  доштопывающемся,  разваливающемся,   дурно   пахнувшем
платьице и в ботинках с косо сбитыми, кривыми каблуками, от которых, ве-
роятно, еще больше болели ее опухшие ноги, - но  деньги,  когда  она  их
имела, она мне давала радостно, - я же, брал их с видом человека,  заби-
рающего в кассе банка какую-то ничтожную мелочь, снисходительная небреж-
ность которого при этом должна свидетельствовать о величине его текущего
счета. Совместно на улицу мы не выходили никогда.  Особенно  я  даже  не
скрывал того, что стыжусь ее рваной одежды (скрывая при этом,  что  сты-
жусь ее некрасивой старости), она знала это, и встретив меня раз или два
на улице, улыбаясь своей доброй, будто извиняющей меня улыбкой, смотрела
мимо и в сторону, чтобы не заставить меня ей поклониться, или к ней  по-
дойти.

   В дни, когда у  меня  случались  деньги,  но  всегда  вечером,  когда
кое-где через один горели фонари, закрыты были магазины и пустели  трам-
ваи, - я выходил. В узких диагоналевых брюках со штрипками, которых  уже
давно не носили, но которые слишком хорошо обтягивали ноги, чтобы  отка-
заться от них, в фуражке с обвисающими полями  ширины  дамских  шляп,  в
мундире с высоким, выбивающим второй  подбородок,  суконным  воротником,
напудренный как клоун и с навазелиненными глазами, - так шел я вдоль  по
бульварам, как веткой цепляя взглядом глаза всех  идущих  навстречу  мне
женщин. Никогда и ни одну из них я, как это принято говорить, не  разде-
вал взглядом, как и никогда не испытывал чувственности телесно. Шагая  в
том горячечном состоянии, в котором другой быть может писал бы стихи, я,
напряженно глядя во встречные женские глаза, все ждал такого же ответно-
го, расширенного и страшного взгляда. К женщинам, отвечающим  мне  улыб-
кой, я не подходил никогда, зная, что на такой взгляд, как мой - улыбкой
может ответить только проститутка или девственница. В эти вечерние  часы
ни одно воображаемое телесное обнажение не смогло бы так  сразу  пересу-
шить горло, так заставить его задрожать, как этот женский жуткий и злой,
пропускающий в самое дно, хлещущий взгляд палача, - взгляд, как  прикос-
новение половых органов. И когда такой взгляд случался, а рано или позд-
но он случался непременно, я тут же на месте поворачивался, догонял гля-
нувшую на меня женщину, и, подойдя, прикладывал белую перчатку к черному
козырьку.

   Казалось бы, что взглядом, которым эта женщина и  я  посмотрели  друг
другу в глаза, словно час тому назад мы совместно убили ребенка, - каза-
лось бы, что таким взглядом сказано  уже  все,  все  понято  и  говорить
больше решительно не о чем. На самом же деле все обстояло гораздо  слож-
нее, и подойдя к этой женщине и  сказав  фразу,  смысл  которой  состоял
всегда как бы в продолжении только что прерванной беседы, - я  принужден
был еще говорить и говорить, дабы говоримыми словами вырастить и довести
душевность наших отношений до соединения ее с чувственностью нашего пер-
вого сигнального взгляда. Так, в  бульварных  потемках,  шли  мы  рядом,
враждебно настороженные и все-таки как-то нужные друг другу, и я говорил
слова, влюбленность которых казалась тем более правдоподобной, чем менее
она была правдива. А когда наконец,  руководимый  той  странной  уверен-
ностью, будто осторожность при нажатии курка - сделает выстрел менее ог-
лушительным, я, - как бы невзначай, как бы между прочим - предлагал пое-
хать в гостиницу и провести там часок, конечно лишь за тем, чтобы побол-
тать, и все это по причине-де того, что нынче погода (смотря по  обстоя-
тельствам) слишком холодна или слишком удушлива, - то уже по отказу (от-
каз следовал почти постоянно), вернее по его тону, - взволнованному  ли,
возмущенному, спокойному, презрительному, боязливому или сомневающемуся,
- я уже знал, есть ли смысл, взяв эту женщину под  руку,  упрашивать  ее
дальше, или же нужно повернуться и не прощаясь уйти.

   Случалось иногда и так, что в то время, как я догонял  одну  женщину,
только что зацепившую и позвавшую меня своим страшным взглядом, - другая
женщина, в идущей мне навстречу толпе, тоже кидала мне такой  же  откро-
венно зовущий и жуткий взгляд. Пораженный нерешительностью  и  непремен-
ностью быстрого выбора, я тогда останавливался, - но заметив, что вторая
оглянулась, поворачивался и шел вслед за ней, при этом  все  оглядывался
на первую, которая уходила в противоположном направлении все  дальше,  и
вдруг, заметив, что и она оглянулась, сравнивал снова обеих,  не  догнав
второй, снова бросался в противоположную сторону за первой, часто не на-
ходил ее, успевшую далеко уйти, толкал встречных, задерживающих меня лю-
дей, метался в поисках, и чем больше метался, чем дольше искал, тем иск-
реннее верил в то, что она, именно  она,  которая  звала,  оглянулась  и
скрылась в этой проклятой толпе, - есть та мечта и  совершенство,  кото-
рую, как всякую мечту, не настигну и не найду никогда.

   Вечер, начинавшийся неудачей - предвещал их целый ряд. После  трехча-
совой ходьбы по бульварам, после целого ряда неудач, - где одна  неудача
обусловливала другую, ибо с каждым новым отказом я все больше терял  ог-
невую терпеливую хитрость и становился груб, - этой грубостью вымещая на
каждой новой женщине всю оскорбительность моих неудач у ее  предшествен-
ниц, - я, усталый, измученный ходьбой, с белыми от пыли ботинками, с пе-
ресохшим от обид горлом, не только не испытывал  чувственных  потребнос-
тей, но ощущая себя таким бесполым, как никогда,  -  все-таки  продолжал
бродить по бульварам, словно какое-то горькое упорство, закусившее  уди-
ла, какая-то горячая боль несправедливо отверженного удерживала меня, не
пускала меня домой. Тяжелое чувство это мне было знакомо уже с  детства.
Однажды, когда я был еще совсем мальчиком, в начальный наш класс  посту-
пил новичок, который мне очень понравился, но с которым я,  страдая  уже
тогда стыдливостью относительно выказывания своих душевных  сторон,  все
не знал, как к нему подойти и как с ним сдружиться.  И  вот  как-то,  во
время завтрака, когда мальчик этот вытащил пакетики и разворачивал  свою
булку, я, - желая шуткой начать наши отношения, - подошел к нему и  сде-
лал такое движение, будто хочу вырвать у него его завтрак. К моему,  од-
нако, удивлению новичок испуганно увернулся, зло покраснел и выругал ме-
ня. Тогда, заставив себя продолжать улыбаться, краснея за эту свою улыб-
ку, и как бы спасая достоинство этой уже жалкой улыбки, я еще раз сделал
движение, будто всетаки хочу вырвать у него его завтрак. Новичок развер-
нулся и ударил меня. Он был старше и сильнее меня, и он  побил  меня,  -
но, потом, когда я в дальнем уголке сидел и сопел и плакал, то слезы мои
были особенно горьки не потому вовсе, что где-то болело,  а  потому  что
меня побили из-за трехкопеечной булки, к которой я потянулся не для  то-
го, чтобы ее отнять, а для того, чтобы под предлогом ее отнятия -  пода-
рить свою дружбу, отдать частицу своей души. Вот таким-то побитым я час-
то бродил в эти долгие московские ночи, и когда по мере  того,  как  все
безлюднее становились бульвары, и соответственно понижались  требования,
предъявляемые мною ко внешности искомой женщины, я  наконец  находил  на
все согласную жалкую шлюху, то в этот холодный, розовый и утренний  час,
подходя к воротам гостиницы, уже примиренный не желал от нее  ничего,  и
если все же оставался и брал номер, то делал это больше из чувства свое-
образной обязательности по отношению к этой женщине,  нежели  ради  удо-
вольствия для себя. Впрочем, может быть это вовсе неправда,  потому  что
как раз в такие минуты во мне  возникало,  наконец,  то  ощущение  явной
чувственности, которое, как я предполагал, руководило мною весь вечер.

   2

   Случилось это в августе, когда вернувшийся из Казани Яг прямо с  вок-
зала заехал за мной, разбудил, растормошил, заставил одеться и потащил с
собой. Внизу его ждал лихач, но, видимо взятый с вокзала, был не из луч-
ших. Лошадь была понура и мала для такой высокой, на  автомобильных  ши-
нах, пролетки, да и сама пролетка имела на мою сторону шибкий крен,  ла-
кированные крылья  ее  были  растресканы  и  швы  их  разлезались  рыжей
гнильцой. Яг был в светлом сером костюме с морщинистыми складками на ру-
кавах - вероятно от чемодана, в белой панаме с трехцветной ленточкой,  -
а лицо его было желтое, - с красными, как крапивные ожоги,  пятнами  под
глазами, и в светлых волосах бровей и в уголках глаз - вагонная грязь. Я
все присматривался к черным и влажным крошкам гари в углах  его  глаз  -
испытывая болезненный соблазн вытащить их оттуда  пальцем,  обернутым  в
платок. Но Яг понял мой взгляд иначе. И все поднимая руку с  надетым  на
рукав и съезжавшим вниз крюком палки, и пригибая передок панамы, который
от ветра волнисто загибался, он улыбнулся мне воспаленными губами. - Все
такой же красавец, - крикнул он мне сквозь ветер, - а между тем вижу,  -
тут его панаму опять загнуло вверх, - вижу в твоих глазах, - кричал  он,
бессмертную тоску безденежья. И что-то бормоча в  ветер,  кажется  -  не
взыщи, - или что-то в этом роде, Яг, сморщившись  и  съезжая  на  спине,
чтобы легче залезть в карман, вытащить трубочку сторублевых,  и,  вырвав
из них одну, скомкать и воткнуть мне в руку.  -  Бери,  бери,  -  злобно
крикнул он, своей сердитостью предотвращая мой отказ, - чай от  русского
берешь, дура твоя голова, не от европейца какогонибудь. И сразу  загово-
рил о Казани и об отце, которого называл папаней, и  рассказывать  стало
вдруг легче, потому что пролетка, въехав в полосу асфальта,  шла  как  в
сливочном масле - ощущение, с которым спорило цоканье копыт, столь учас-
тившееся, точно лошадь вот-вот поскользнется.

   Мне, однако, было нехорошо. Эти сто рублей, которые были для меня не-
ожиданны и радостны, сделали меня, как я этому  внутренне  не  упирался,
униженно податливым по отношению к Ягу. С преувеличенным вниманием  слу-
шал я неинтересный для меня рассказ о папане, заботливо давал Ягу место,
с которого он из-за крена все съезжал в мою сторону, и внутренне  сопро-
тивляясь и в то же время все больше подчиняясь этой подленькой необходи-
мости, не только исходившей от моей воли, но просто даже противной ей, с
унизительной ясностью чувствовал, как все больше  теряю  ту  независимую
насмешливость над Ягом, то самое мое лицо, которому  он  собственно  дал
эти деньги. Еще я чувствовал, что это мое настоящее лицо  где-то  ужасно
близко во мне, и что я верну его себе тотчас, лишь только избавлюсь - не
от денег, они мне были нужны, - а  от  присутствия  Яга.  Но  уйти  было
нельзя и, воспользовавшись какой-то плоской Ягиной шуткой,  и  рассмеяв-
шись ей столь отвратительно, что с наслаждением ударил бы  сам  себе  по
морде, я, - совершенно так,  словно  только-что  своровал  их,  -  сунул
деньги в карман.

   Водку пили в каком-то ресторане трактирного  пошиба,  сугубо  русское
название которого - Орел, - красовалось на  вывеске  белыми  буквами  по
желтому, переливающему в зеленый, фону. Водку в  белом  чайнике  подавал
половой, и я с завистью каждый раз смотрел, как Яг ее пил из чайной чаш-
ки. Он выливал водку себе в рот, горло совсем не  глотало,  а  лицо  его
после этого не только не морщилось, но всегда делалось  таким,  будто  в
него вошло что-то светлое.

   Я так не мог. Мокрый водочный ожог, в особенности после глотка, когда
первое дыхание, холодя пылающие рот и горло, приобретало  отвратительный
запах спирта, был мне чрезвычайно противен.  Я  пил  водку,  потому  что
пьянство почиталось одним из элементов лихости, и еще  потому,  что  ко-
му-то и зачем-то доказывал силу: пить больше других и быть трезвее,  чем
другие. И хотя мне и самому уже было ужасно худо, и каждое движение нуж-
но было себе заказывать, а уж потом только с чрезвычайной  сосредоточен-
ностью проделывать, - но я ощутил это как приятную победу, когда Яг, уже
после многих чайников, выпив из чашки, вдруг закрыл глаза, начал белеть,
и подперев голову ладонью, так дышал, что весь раскачивался. В помещении
уже горело электричество, вокруг лампы, смыкая круг,  носились  мухи,  и
машина, трясясь деревянными лирами на синей  сетке,  надрывно  выпускала
сквозь нее свою мертвую музыку.

   Уже поздно, к самому закрытию, мы еще попали в модное  кафе,  и  там,
глядя в зеркала на свои невыспавшиеся лица, шагали по  паркету,  как  по
качающейся палубе: с наклоном вперед и быстро, когда она под  нами  при-
поднималась, - и откинуто назад и тормозясь, когда она под нами  падала.
И там же у швейцара, который по смещению величественности и подобострас-
тия напоминал опального вельможу, Яг прикупил самогона, и еще сговорился
с двумя кельнершами ехать сперва кататься, а потом к ним домой.

   Внизу, у темного и гулкого пассажа, где нам пришлось их ждать,  -  мы
перезнакомились. Их звали Нелли и Китти, но Яг, тут же переиначив  их  в
Настюху и Катюху и отечески хлопая всех по задам,  подгонял  скорее  са-
диться и ехать. У Китти я успел рассмотреть только ее маленькую  сухопа-
рую фигурку, и, точно мышиные хвостики, приклеенные к щекам колечки  во-
лос. Ехать мне пришлось с Нелли, и ехать было приятно и ветрено.  Редкие
прохожие и ряды фонарей были равно неподвижны, и лишь на известном приб-
лижении трогались из общего ряда и пролетали мимо. Нелли  сидела  рядом.
Ее шея была заметно искривлена, но улыбкой и постоянно скошенными глаза-
ми ей временами удавалось преображать это уродство в кокетливость. И ве-
роятно потому, что в моей голове шибко дрожала водка, я, - освобожденный
от необходимости воображать все то, что обо мне подумают прохожие, - це-
ловал ее. У нее была очень противная манера:  пока  я  прижимался  к  ее
твердо зажатым, мокрым и холодным губам, она мычала сквозь  нос  ммм...,
причем тональность этого ммм все повышалась, и на какой-то, самой  высо-
кой и пискливой, ноте она начинала вырываться.

   После темных ворот, над которыми, сквозь невидимый фонарь,  керосино-
вой желтизной просвечивала восьмерка, составленная из двух кокетливо не-
замкнутых и несоприкасающихся кружков, и где лихачи, соскочив и  с  оби-
женной грозностью просили прибавки, - Нелли и Китти, держа нас за  руки,
тянули по темной лестнице и, долго провозившись с замком, ввели в темный
коридор чужой квартиры. Потом отворили еще какую-то дверь,  и  в  темной
комнате обозначилось предутреннее светлеющее окно, в которое упала ночь,
когда зажгли лампу. - Только тише, ради Бога тише, господа, -  приклады-
вая к горлу рабочую руку с  наманикюренными  ногтями,  умоляюще  просила
Нелли, в то время, как Китти, осторожно отодвинув диванчик  и  зайдя  за
него, накидывала на стоячую лампу красный шелковый, с бахромой,  платок.
- Милая, не сумлевайтесь, - полным голосом кричал  Яг,  отчего  девочки,
как по команде, так втянули головы, словно их сейчас ударят. - Ежели ва-
ши легкие и диванные пружины в исправности - шуму не будет. - И Яг стоял
и улыбался, и закинув голову, широко раскрывал всем свои объятия. Только
когда, наконец, расселись на диванчик у столика, и Яг первым выпил  мут-
ного, как болотная вода, самогону, - с ним стало нехорошо. Его белое ли-
цо сразу шибко смокло, он шумно засопел носом,  потом  поднялся,  широко
раскрывая рот, пошел к окну, и легши грудью на подоконник  и  сотрясаясь
спиной, начал блевать. Меня тоже мутило, я все глотал, глотал, но  снова
у меня сразу натекал полный рот. Китти сидела, стыдливо закрыв лицо  ру-
ками, но сквозь пальчики на меня смотрел ее смеющийся черный глаз. Нелли
же смотрела на Яга, углы ее губ были презрительно опущены, при этом  она
так покачивала головой, будто предчувствия ее относительно нас полностью
подтвердились.

   От окна Яг возвратился весьма довольным и, вытирая слезы  и  рот,  по
новому предприимчивый, шлепнулся к нам на диван. - Ну-с, а теперь  пожа-
луйста бриться, - сказал он. И обняв Нелли, начал притискивать ее к  се-
бе. Каждый раз, когда она отбрасывала его лицо ладонью, Яг, не  выпуская
ее, оборачивал голову и смотрел на меня, а я, словно подбадривая  его  в
каком-то очень смешном деле, поощрительно ему  улыбался.  Чтобы  оконча-
тельно притянуть к себе Нелли, Яг валился все больше в ее сторону, и на-
конец, высоко подняв ногу, которая гуляла в воздухе в поисках  опоры,  -
уперся ею в стол и с силою толкнул его от себя.

   Несколько секунд после этого, показавшегося нам таким странным,  гро-
хота, - мы сидели, как закованные, прислушиваясь и громко дышали. В пос-
ветлевшем окне видно было, как на проводах сидели воробьи, и это напоми-
нало колючую проволоку. С ужасными предосторожностями, стараясь не  про-
изводить при этом ни единого звука, я  начал  поднимать  упавший  столик
так, словно тишина, при которой я его подниму, могла в какой-нибудь мере
уменьшить грохот, произведенный его падением. - Ну, авось, - начал  было
Яг, но с бешеными глазами Нелли сделала шшш, а Китти предостерегающе вы-
тянула руку и все продолжала ее так держать. И в самом деле, как  раз  в
этот момент, где то в коридоре тихо  хлопнуло,  потом  зашаркало,  потом
приблизилось и наконец затихло у самой нашей двери, ручка  которой  мед-
ленно и грозно начала опускаться вниз. И сперва в приоткрывшуюся дверную
щель на меня тревожно посмотрел испуганный глаз, а затем дверь широко  и
нахально распахнулась и в комнату со скандальной решительностью  шагнула
мужская пижама с поднятым вокруг прелестной женской головки  воротником.
Ее высокие каблуки красных и без задников туфелек, волочились и  стучали
по паркету. - Нну, - сказала она, глядя на Нелли и Китти, будто ни меня,
ни Яга в комнате не было. - Вы, я вижу, очаровательные жилицы. И это что
же у вас так каждую ночь и будет, мм? Нелли и Китти сидели рядом на  ди-
ване. Нелли, со своей кривой шеей, широко раскрытыми глазами смотрела  в
лицо говорившей, мигая и открыв рот. Китти опустила голову, пальцем  ри-
совала круги на коленях, хмурясь, и как для свиста вытянула  губы.  Всех
выручил Яг, и не потому вовсе, что был он уж очень пьян, а  потому  что,
притворяясь шибко пьяным, он как бы выключал  себя  из  числа  виновных.
Раскрывая объятия так напряженно широко, что в коленях сгибались ноги он
животом вперед тяжело двигался навстречу  пришедшей  и,  затянув  пьяным
блеяньем какую-то песню, тут же и оборвал и радостно остановился. И  тут
же между мной и хорошенькой владелицей квартиры произошел следующий раз-
говор:

   О н а. Ваш товарищ прекрасно поет. Почему только он закрывает  глаза.
Ах, впрочем да: чтобы не видеть, как я закрываю уши.

   Я. Остроумие придает облику женщины то самое, что мужской  костюм  ее
фигуре: подчеркивает имеющиеся у нее прелести и недостатки.

   О н а. Боюсь, что только благодаря моему костюму вы оценили мое  ост-
роумие.

   Я. Это из вежливости. Было бы жаль по вашему остроумию оценивать вашу
фигуру.

   О н а. Вашей вежливости можно было бы предпочесть галантность.

   Я. Благодарю вас.

   О н а. За что?

   Я. Вежливость беспола. Галантность сексуальна.

   О н а. В таком случае спешу вас заверить, что не  в  моих  намерениях
ждать от вас галантности. Да, впрочем, и где вам. Для того, кто галантен
- женщина пахнет розой, а для таких, как вы, видно даже роза пахнет жен-
щиной. А спроси вас, так вы даже не знаете толком, - что такое женщина.

   Я. Что такое женщина? Нет, почему-же, - знаю. Женщина, это все равно,
что шампанское: в холодном состоянии шибче пьянит и во французской  упа-
ковке - дороже стоит.

   Развевая штаны и хлюпая каблуками, она подошла ко мне.  -  Если  ваше
определение правильно, - тихо сказала она, выразительно косясь на  Нелли
и Китти, - то я имела бы право утверждать, что ваш винный погреб  остав-
ляет желать много лучшего. - Испытывая стыдливый восторг  победителя,  я
опустил голову и молчал. - Впрочем, - торопливо и почти шепотом добавила
она, - может быть мы эту колючую беседу когда-нибудь сможем  продолжить.
Меня зовут Соня Минц. - И опустив головку, как бы заглядывая мне в лицо,
пока я склонившись, почтительно целовал поданную мне руку, она  с  удив-
ленным поощрением произнесла о-о. - и состроила лисью  мордочку,  отчего
китайски косыми сделались ее ужасно синие глаза. И тотчас,  лишь  только
она, на этот раз всецело обращаясь ко мне и к Ягу, словно ни  Нелли,  ни
Китти в комнате и не было, сказала нам, что ничего не имеет против наше-
го здесь пребывания, и только просит вести себя тише - лишь только  ска-
зав все это, она вышла и закрыла за собой дверь, как тотчас,  словно  по
молчаливому уговору, или в одинаковости испытываемых нами чувств,  -  Яг
разыскал свою панаму и палку, я взял фуражку и мы  начали  прощаться.  И
было так: пока Нелли и Китти провожали нас по коридору, какое-то  отвра-
щение, какая-то боязнь, что там, в квартире, услышат  интимно  сказанное
между нами и связывающее меня с этими девочками  слово  -  толкало  меня
возможно скорее уйти от них, не притрагиваясь, не разговаривая  с  ними,
отделиться от них; но когда, спустившись в лестницы, я  вышел  во  двор,
мне вдруг стало жаль этих Нелли и Китти, мне стало  как-то  по  хорошему
жаль этих девочек, словно их кто-то, и я в том числе, горько и  незаслу-
женно обидел.




 

<< НАЗАД  ¨¨ ДАЛЕЕ >>

Переход на страницу:  [1] [2] [3] [4] [5] [6]

Страница:  [2]


Детективы
Для детей
Женские романы
Историческая литература
Классика
Лирика
Приключения
Религия
Проза
Сказки
Стихи
Ужасы
Зарубежная фантастика
Российская фантастика
Фэнтази


Реклама
Оформление фасада дома, облицовка фасада натуральным камнем - собственноручно. .
Предпочитаю новейшие статусы для одноклассников http://allstatus.ru/type-38.html .
Free The Logo Creator for win Download, The Logo Creator for win 5. Download.