57
Речь произнесена. Многие думали, что теперь-то диспетчер, возвеличенный
Труфановым, пойдет в гору. Кончил он уже четыре курса института, мог по
закону требовать инженерной должности.
Думающие так не знали того, что знал о себе Степан Сергеич. Он
по-прежнему трезво судил о своих возможностях и честно сознавался в том, что
инженер он -- средний, не творческий. Его талант в другом -- в умении
заставить, организовать, убедить, выполнить. Ему хорошо работается только в
массе людей, он понимает их или хочет понять до конца. Его энергия
неистощима.
Виталий посмеивался, глядя на своего диспетчера.
-- Степан Сергеич, я удивляюсь. Пентоды застряли в отделе снабжения, а
вы... Вы все можете!
Шелагин хмурился, подавлял счастливую улыбку: лесть, оказывается,
приятно гладила его.
После многомесячного молчания он выговаривался дома, по-новому -- после
собрания -- оценивал возможности человека. Топтался около Кати, произносил
речи (сам знал, как нескладны эти речи), спорил с выдуманным собеседником и
легко побеждал его. Говорил, говорил, говорил...
Катя слушала, поддакивала, изображая понимание и подавляя в себе
желание одним словом оборвать мужа, высмеять его. О перестройке в Степановом
НИИ она знала и, мысленно примеряя новые порядки к себе, тревожилась. А
вдруг Петрищев надумает то же самое? Тогда ведь не так просительно будут
звонить телефоны, жизнь тогда полетит мимо стола секретарши, из буфета уже
не потащат ей самое лучшее. Совещания, которым несть числа, станут редкими.
Ничего не надо будет проворачивать через министерство, а каждый проворот --
это вплетение себя в вязь большой политики, это признание собственной
значимости... Когда-то ее мучали кошмары, вспоминалась ночь после суда
чести, когда до утра сидели без света, без слов, когда жизнь казалась
конченой. Теперь такую ночь она встретила бы с деловым спокойствием, после
такой ночи она стала бы хозяйкою своей судьбы. Однажды в коридоре
министерства она столкнулась с Баянниковым. Виктор Антонович любезно
побеседовал с ней, галантно проводил до "Волги". Катя немножко напугалась.
Она скрывала от Степана Сергеича нынешнюю должность свою, как встарь
щебетала при нем о ретортах, колбах, микробюретках и рефрактометрах, на
всякий случай готовила оправдание -- временно исполняю, настоящая секретарша
в декрете. Но, кажется, Виктор Антонович сделал надлежащие выводы, ничего
мужу не сказал.
И Катя молчала. Зато отличным слушателем стал Коля. Степан Сергеич
гулял с ним по вечерам, рассказывал о звездах, о революции, о танках и
тачанках, вместе с ним высчитывал, когда полетит человек в космос. В глазах
сына, поднятых к отцу, отражалось московское небо. Он переспрашивал,
обдумывал, его рука, зажатая отцовской ладонью, вздрагивала, и Степан
Сергеич чувствовал: этот маленький человечек понимает его, любит его.
Часы общения с ним радовали Степана Сергеича и удручали. Говорливый при
одном-единственном слушателе, он становился немым перед многоголовой
аудиторией. Пять лет проработал он уже, а так и не выступил ни разу на
собрании. Послушивал гладкие речи неизменных ораторов, постигал нелегкую
науку, открывал кое-какие закономерности. Так, например, особенно много
говорится на общие темы в трудные для НИИ и завода периоды. Надо бы детально
обсудить ошибки на примере неудавшегося радиометра, дать -- пофамильно --
наказ не повторять их. Не делают этого, не делают. В армии -- там иначе.
Любой приказ оборачивается немедленно разбором ошибок подразделения,
коммуниста такого-то. Не раз рука Степана Сергеича тянулась с просьбой дать
и ему слово и всегда испуганно падала к колену. Кто он? Диспетчер. Не
умеющий к тому же произносить речи. А говорить хотелось страстно -- Степан
Сергеич видел себя говорящим во сне. Сон обрывался в момент, когда, уже
взойдя на трибуну, следовало после традиционного "товарищи!" начать речь.
Это "товарищи!" произносилось во сне на всякие лады: и невнятно ("та-аищи"),
и торжественно, по слогам, и по-дружески весело, и зазывно, как в цирке, с
ударением на последнем слоге. Сказано слово -- и сон рушится, Степан Сергеич
будто с высоты падал, ворочался и открывал глаза.
Однажды он решился -- не на выступление с трибуны, а на вопрос с места.
На собрании признавал ошибки один из представителей главка. Некто Пикалов
был послан в НИИ проследить за разработкой очень важного заказа. Не
удовлетворяясь этим, он задергал весь институт своими приказаниями, сбил
очередность всех заказов, критиковал, рекомендовал, наставлял и
прорабатывал. Труфанов не выдержал, на квартире своей устроил частное
совещание с Баянниковым и Молочковым и ударил по Пикалову письмом. В главке
всполошились, дали Пикалову какой-то выговор, услали его на Восток
замаливать грехи. Выступая на собрании, товарищ из главка отозвался о
Пикалове так: "не совсем разобравшийся в обстановке Пикалов". Поэтому все
говорившие в прениях повторяли и повторяли: не совсем разобравшийся в
обстановке Пикалов, не совсем разобравшийся в обстановке Пикалов... Точно
никто не знал, в чем провинился этот Пикалов, а кто и знал, так не хотел
углубляться: руководство не желает детализировать -- значит, нельзя
детализировать.
Степан Сергеич слушал, слушал да и засомневался, поднял руку и спросил:
-- Как это расшифровать -- "не совсем разобравшийся в обстановке
Пикалов"?
Председательствующий авторитетно пояснил:
-- Это значит не совсем разобравшийся в обстановке.
Все долго смеялись... А Степан Сергеич незаслуженно прослыл остряком.
58
Петров вспомнил вдруг о "Кипарисах", о "послеобеденном эффекте"
экземпляра No 009 и улетел в Кызылкумы. Хватило двух дней, чтобы разобраться
в причине дефекта. В душные летние месяцы геологи начинали работать в пять
часов вечера, когда "Кипарисы" от сорокаградусной жары накалялись до шипения
и потрескивания. Бареттеры канального блока и стабилизаторы анодного не
выдерживали высокой температуры, полупроводниковые диоды выпрямителя
скисали. Пять часов вечера среднеазиатских радиометров соответствовали часу
дня того московского "Кипариса", на котором обнаружилось удвоение показаний,
"Кипарис" (это вспомнил Петров) стоял рядом со включавшимся утром
калорифером.
Труфанов получил телеграмму. К блокам питания придали вентиляторы,
изменили условия приемки.
Каракумские и кызылкумские "Кипарисы" везли в Ташкент на верблюдах и
самолетах. Петров снял номер в гостинице. Слонялся по древнему базару,
бродил в сизых сумерках по предместьям. Сбросил рубашку, восстановил
бронзовый отлив кожи. В чайхане у рынка под старческий клекот аксакалов пил,
спасаясь от жары, зеленый чай. Что влекло его сюда, в этот город? Неужели
древность? Когда жизнь может пресечься завтра или послезавтра, всегда
хочется коснуться вечности, спуститься в подземелье бани, где на зеленые
склизкие стены плескал воду Ходжа Насреддин.
Почти каждый день писал он Лене и почти ежедневно получал от нее
исписанные крупным почерком листки в авиаконверте с одним и тем же рисунком
-- медвежатами, приветствующими самолет. Он мало говорил о себе, бродя с
Леной по Кутузовскому проспекту; худшая часть жизни его кончилась, он уверен
был, в тот день, когда Лена пришла в цех. Зачем вспоминать о старом? Он
писал из Ташкента о нравах базара, о детях в халатиках и тюбетейках, о
древних, уходящих под землю банях, о мангалах и сочащихся шашлыках, о том,
что ему двадцать девять дет, а жизнь потекла вспять.
Совсем безобидные письма. А она что-то видела между строк, читала
ненаписанное и отвечала: "Тебе плохо в этом городе, Саша, ты чем-то
взволнован..."
Петров дивился. Написал о вокзальной суете ничего не значащие слова.
Получил ответ. Лена просила его не тревожить себя местами, с которыми что-то
связано, не наводить себя на плохие мысли.
-- Это что-то непонятное, -- сказал Петров. -- Мудрый эмпиризм греков,
которые, отбросив каменный топор, создали атомистическую теорию. Изначальная
мудрость.
Он тоже умел читать письма. В них проскальзывали тревожные сведения. В
регулировке происходило что-то непонятное. А Мишель отстукал странную
телеграмму: "Якорь поднят, вымпел алый плещет на флагштоке".
59
На подходе к своему тридцатилетию Мишель стал одеваться солиднее, лицо
его пополнело, лоб при раздумье рассекался умной морщиной, у магазинов его
уже не окликали. Пил он умеренно, но слухи о его пьянстве ширились и
ширились. Общежитие -- десять трехкомнатных квартир в институтском доме; в
каждую квартиру вселяли столько, сколько туда влезало. Мишель хорошо ладил с
соседями, но те вскоре переженились, в квартиру нагрянули молодые
специалисты, подобрались они один к одному, умно трещали о цивилизации, до
хрипоты спорили о физиках и лириках, выбили себе максимальные оклады. Мишеля
они презирали, брезговали им, кричали на всех этажах, что не для того
кончали они вуз, чтоб терпеть рядом с собою наглеца и хама. В полном составе
пошли к Баянникову, чтоб тот выселил отъявленного проходимца, позорящего
звание советского инженера.
Ну, решили в НИИ, Стригунков пробкою вылетит из общежития, уж очень
недолюбливал его заместитель по кадрам и режиму, ненавидел даже --
неизвестно за что. Кое-кто утверждал, что в истоках ненависти -- общие
татарские корни обоих, но более осведомленные припоминали событие пятилетней
давности: Мишель в те времена был начальником бюро технической информации,
обязанности свои понимал слишком широко и на каком-то совещании о Баянникове
отозвался так: наш подручный.
Виктор Антонович одобрил инициативу молодых специалистов, создал
комиссию по проверке морального облика Стригункова и всячески содействовал
ей. Но комиссия, ко всеобщему удивлению, полностью оправдала Мишеля, а
специалистам пригрозила.
И вдруг он уволился -- по собственному желанию. Рано утром положил на
стол Баянникова завизированное Немировичем заявление об уходе. Виктор
Антонович вонзил в Стригункова свои окуляры. Трудно что-либо прочесть --
глаза опущены, лицо мертвое, неподвижное... Но на долю секунды из-под век
сквозь ресницы мелькнул торжествующий огонь радости, мелькнул и сразу погас,
Мишель покинул кабинет, а Виктор Антонович все протирал окуляры да двигал
недоуменно своими как бы обожженными бровями. Он знал, что когда-нибудь
Стригунков уволится, вернее, его уволят. Виктор Антонович умел угадывать
судьбы людей, почти точно определял он, будет ли инженер связывать свою
жизнь с институтом, доволен ли будет рабочий порядками на заводе.
Нет, не так представлял себе Баянников расставание с Мишелем
Стригунковым. Впереди еще две недели, что-то будет! Неизвестно, как
посмотрит на заявление Труфанов, какой цепью прикует должника.
Анатолий Васильевич узнал о заявлении от Немировича. Надел очки,
прочел... Произнес гневно:
-- Мерзавец!.. Как волка ни корми... Слава богу, я не либерал.
Прекраснодушие -- оно у меня есть -- в данном случае применено не будет. Я
дам знать охране...
Предупрежденные директором вахтеры обнюхивали по утрам Стригункова --
угрюмого, с бутербродами в пакетике. Он курил только в обеденный перерыв, в
столовую не ходил, анекдотов не рассказывал, вообще ничего не говорил.
Когда двухнедельная пытка кончилась, он получил деньги, трудовую
книжку, пересек улицу, стал напротив института и исполнил бешеный танец,
грозил всему корпусу кулаком, бесчинствовал, выкрикивал неразумные
проклятия... Больше его никто не видел, уехал ли куда он, не уехал -- не
знали. Был человек -- и нету его.
60
Где-то в середине июня, в день, ничем не отмеченный, Дундаш появился на
работе в костюме, предназначенном для Станфордского университета. Думали,
что он поносит его до аванса и снимет. Но и двадцать второго, после аванса,
он пришел в нем. Так и ходил теперь на работу, стилем одежды не отличаясь от
десятков молодых инженеров. Пока Петров разъезжал по геологам, бригадиром
назначили Сорина. У него Дундаш не клянчил по утрам ключ от сейфа. Пить он,
видимо, не перестал, но никто не видел его сидящим в "Чайке" или призывно
стоящим у входа в магазин на Песчаной. Он учился на третьем курсе заочного,
переселился к молодым специалистам -- на пустующую койку Стригункова. Часто
наезжал в знакомый пригород, чинил телевизоры и приемники, у него водились
деньги, он не скрывал, что держит их в сберкассе.
-- Жениться вздумал, -- предположил Петров, когда, вернувшись, услышал
об этом от Сорина и пригляделся к преображенному Дундашу.
О мелких шкодах регулировщика Фомина стали забывать. К новому обличью
не подходило и прозвище, он на него не откликался. Бешено учился: писал
контрольные, читал по-английски. На собрании по итогам месяца поразил всех
сдержанной страстностью выступления.
Когда после собрания переодевались в регулировке, Петров произнес:
-- Шестая колонна подняла голову? А ты уверен, что настал подходящий
момент? Не ошибись...
Дундаш будто не слышал. Повесил халат, пристроил на шею галстук, надел
станфордский пиджак.
В киоске у метро Фомин покупал газеты, читал их по утрам внимательно,
как инструкцию по настройке. Некоторые статьи повергали его в тихое
раздумье. "Приму" не курил, перешел на "Казбек". Познакомился с
парикмахером, стригся только у него, под Жерара Филипа, прическа занизила
высокий лоб, получилось выразительно и скромно: решительный по-современному
молодой человек, знающий цену словам и поступкам, такого не проведешь на
мякине. Охотно давал деньги в долг, не требуя быстрого возврата, доволен
был, когда у него просили их, и доволен был, залезая за ними в карман.
Иногда казалось: встанет Дундаш, одернет халат, постучит по генератору
отверткой и произнесет нечто выдающееся. Петров как-то присмирел, притаился,
боялся чего-то, а чего боялся -- не знал. Потом присмотрелся, прислушался и
огорошено присвистнул: Дундаш охмурял Степана Сергеича, вился вокруг него,
дублировал все призывы диспетчера, побывал и в гостях у него. "Да мы с ним
земляки почти..." -- такое объяснение выдавил из себя Дундаш. Поверить ему
мог только мальчишка Крамарев, уже начинавший подражать Дундашу. А Петрову
вспоминался давний разговор, совет регулировщику Фомину "организоваться в
общественном смысле".
61
О первых "послеприказных" радиометрах потребители не отзывались, и это
радовало директора: значит, работают на славу!
Вскоре организовали выставку, Труфанов и Тамарин отобрали на нее
кое-что из старых приборов и три новеньких радиометра. Выставку посетили
представители министерств, безжалостные пояснения давал референт из другого
министерства. Труфанов ушам своим не поверил, когда все его приборы
отметились наилучше. Референт начал с заупокойной, предательски точно
заявив, что представленные радиометры -- будущее НИИ, а не его настоящее,
потому что НИИ только недавно вышел из прорыва. Прорыв как-то забылся, когда
слушали аннотации на радиометры. Безжалостный референт прочел выдержку из
черт знает откуда полученного отчета: "Сравнение показывает абсолютную
надежность русской аппаратуры и оригинальность ее конструкторов. С полной
очевидностью следует признать, что они все могут делать не хуже нас, а при
соответствующей гибкости и быстрее, что необходимо учесть комиссии..."
Институтских инженеров (список подработал директор) премировали. Из
заводских -- Чернова и Сорина.
Шелагина среди премированных не было. Труфанов ждал, когда диспетчер
заявит о своих заслугах, пожалуется на несправедливость.
Вместо Шелагина пришел Фомин. Сказал, что работает на заводе с первых
дней. Не канючил, не требовал нагло-подобострастно, говорил веско и кратко,
уважая себя и директора.
Анатолий Васильевич коротко глянул на просителя и отвел глаза... В его
сейфе лежали три убийственных документа из вытрезвителей столицы, последний
датирован ноябрем прошлого года. Их Труфанов никому не показывал,
предполагал, что может возникнуть необходимость немедленного увольнения
Фомина -- и тогда документики заставят завком не либеральничать. Ну, а
поскольку регулировщик Фомин производству нужен, то зачем его травмировать,
зачем вызывать.
Сейф открылся. Директор поманил к нему Фомина, показал три убийственных
документа и закрыл сейф на все три поворота ключа. Фомин сделал шаг назад и
скрылся...
Глухое раздражение вызывал у Труфанова диспетчер -- походка его,
военная привычка одергивать, как китель, халат, посадка его за столом,
прямая, как на лекции. Анатолий Васильевич стискивал зубы, напрягал себя --
чтоб не разораться на совещании. Вспоминал разговор с Тамариным: не лучше ли
было бы придушить в зародыше нововведения? Убеждал, успокаивал себя, что без
Шелагина пришлось бы не один выговор заработать, без него не стал бы он
уважаемым директором, прокладывающим новую дорогу.
Но тягостно видеть человека, от которого в любой момент жди
непредвиденных неприятностей. Как говорится, пошумели -- и хватит.
Благоговейная тишина должна быть теперь в НИИ и на заводе.
62
Петров получил отпуск, но никуда не поехал, потому что Лена поступила в
институт. Встречались они редко. В четверг и вторник Лена занималась
вечером, Петров поджидал ее на "Бауманской", довозил до дома, рассказывал
цеховые новости, целовал в подъезде. Она входила в лифт, кабина уплывала
вверх, Петров отходил к стене и прослушивал набор звуков, отдалявших его от
Лены, -- мягкий скрип лифта, щелчок остановки, лязг закрываемой двери,
минуту тишины и привычно раздраженный голос матери: "Ты опять
опаздываешь..."
Выходил на проспект. В том же квартале на углу -- дежурный гастроном,
тепло, свет и обилие еды -- это почему-то радовало, приятно было смотреть на
розовое, красное и желтое мясо, на консервные башенки, в винном отделе --
радужное разнообразие бутылок, чуть дальше -- россыпи конфет и пахнет
свежемолотым кофе.
Пустота в квартире угнетала, Петров дал Сорину второй ключ от нее с
решительным условием: девиц не таскать. Ключ Сорин взял, но к Петрову не
ездил.
День воскресный, Лена с группой за городом, Петров поехал в центр с
желанием напиться и поскандалить умеренно. Выбрал ресторан при гостинице,
куда ходят иностранцы. Соседи по столику немного выпили, жаловались на
тренера, который лупит по икрам тренировочной перчаткой. Русские ребята. Еще
русская компания -- молокососы с юными дамами. Мальчишки уже в подпитии,
горделиво посматривают вокруг, девчонки неумело курят длинные сигареты и
хлещут крюшон бокалами. Боксеры заспорили ("с чего это школьники пить
стали?"), заспорили намеренно громко. Петров предположил, что юнцы продали
подержанные учебники, прибавили к ним "Детскую энциклопедию" и сэкономленные
копейки. Мальчишки, забыв о школьных уроках вежливости, картинно порывались
в драку, благоразумные дамы повисли на них, какой-то худосочный мальчик
разрешил унять себя и бросил Петрову: "Я тебя схаваю вместе с котлетой!" Тот
проявил большое миролюбие.
-- Вы, ребята, ищете синяков, я вижу... А в нашей стране кто ищет, тот
всегда найдет.
Боксеры заулыбались. Юнцы в притворном бешенстве вооружались тупыми --
для чистки фруктов -- ножами. Появились дружинники. Петрова, главного
зачинщика, поволокли на расправу к администратору, метрдотелю или как он
здесь называется... Радуясь, что денег хватит на самый грабительский штраф,
Петров спокойно шел к столу.
-- Здравствуй, Саша, -- кисло произнес упитанный человек, восседавший в
кабинете.
-- Здравствуй, Мишель! -- сообразил Петров. -- Отправь-ка свою челядь
подальше...
Слабым мановением белой ручки Стригунков очистил кабинет.
Первоначальное смущение прошло, взятый Петровым тон придал встрече старых
друзей непринужденность. Традиционное рукопожатие, улыбки -- и Стригунков
посадил друга за дружеский столик. Открыл ликер-бар, вынул русскую водку с
иностранной наклейкой, коньячные рюмки. Щелкнул зажигалкой.
-- Живу. Обитаю. Руковожу.
-- Чудесная сигарета.
-- Наша, отечественная. Иностранное дерьмо не держу. Что, кстати,
случилось у тебя?
-- Привязались какие-то сосунки по причине мировой скорби... Я в
командировке был, когда ты скоропостижно отвалил из НИИ.
-- Я давно хотел уйти оттуда...
-- Тебе -- и плохо жилось? Наперсник директора, креатура, так
сказать...
-- ...Уйти оттуда! -- зло повторил Стригунков. -- Давно собирался. Не
ко двору я там пришелся. Никто меня всерьез не принимал за инженера, хотя я
не хуже других добивался выходного импульса такой-то длительности, такой-то
полярности, такой-то амплитуды... В отделе снабжения тоже не любили, потому
что доставать шайбы Гровера поручали не мне, а им, меня берегли для особых
заданий, как глубоко законспирированного шпиона. С тем и другим мириться
можно. Когда я в военно-морское поступал... как ты думаешь, поступал я туда
ради адмиральских погон? Никто туда, единицы разве честолюбивые, за
адмиральской пенсией не идет. Простой расчет показывает, что адмиралов в
тридцать раз меньше, чем капитанов первого ранга, не говоря о втором...
Поступал с ясно осознанным желанием вести труднейшую жизнь. Была жертвенная
цель прожить с толком и умереть достойно, не ждал от жизни ничего теплого...
Не получилась служба, попал в струю, тогда, в пятьдесят третьем, гнали с
флота за ничтожную провинность -- оздоровляли флот. Не обиделся, когда
выгнали, за кормой было у меня уже предостаточно. Потом, уже на гражданке, я
скурвился окончательно, а оставался в сознании момент этот славный,
жертвенный -- жить для приказа о смерти, для жизни других, -- оставался в
чувствах момент этот... Забрал меня Труфанов к себе. Я, думаешь, шел к нему
с мечтой аферы крутить во славу НИИ? Работать хотел честно, воли хватило бы
наступить на свою пьяную глотку. Но Труфанову не такой Стригунков нужен был.
И жалость, конечно, была у него и человеколюбие, но и то и другое -- не
главное. Анатолий Васильевич человек умный. Дальновидный даже. Водка его не
пугала, нет! Он что понял? Что взял? Что азарт во мне есть, что, кинь мне
идейку, заданьице -- побегу, как щенок за палкой. Ну и крутился и радовался,
спасал-веселил -- себя, его и вас всех, между прочим. Ну, а на смысл глаза
закрыты. Когда не видишь и не хочешь видеть смысла, это для собственной
шкуры весьма полезно. Степана Сергеича уважают в НИИ за смысл, который он,
зная или не зная этого, вкладывает во все...
Дверь приоткрылась, человек в смокинге известил, что скоро придут
музыканты, а микрофон испорчен.
-- Я вам не радиомастер, -- ответил со злостью Стригунков, -- позвоните
куда надо... А тут еще общежитие. Устроил меня Труфанов к молодым
специалистам, нормально устроил, ребята правильные. Переженились, разошлись,
другие пришли, новенькие, современные, последней модификации, принюхался я к
ним -- и тошно мне, Саша, стало. Они меня презирали за опохмеления по утрам,
за пьянство, заметь это себе, но не за лакейство перед Труфановым. И я их
молча презирал. Помнил моментик жертвенный... Ведь они, эти пятеро
специалистов, не о благе народа, институт кончив, думали... Нет. О себе,
только о себе! Наиболее способные хотели прославиться и швырять небрежно
идеи коллегам из Харуэлла, а идеи разрабатывать в четырехкомнатных квартирах
на Ленинском проспекте. Середнячки накрепко усвоили, что талант -- это пот и
труд, задницей мечтали высидеть докторов наук и опять же получить квартиру,
окладик и современную жену, умеющую накрывать стол, модно танцевать и
восторгаться Борисовой в "Иркутской истории"... Тебе, может, неинтересно
слушать?.. -- Петров возразил взглядом... -- И у всех пятерых какой-то
ненормальный зуд к загранице и заграничному. Видел бы ты, как смотрели они
на референта одного академика, часто бывавшего на конференциях во Франции и
Испании! Восхищало их не то, что референт умней стал, наглядевшись на новое.
В трепет приводил голый факт пребывания за границей -- один голый факт,
подкрепленный безделушкой. Ну и сцепились.
-- Не понимаю, на что сдались тебе эти подонки. Их жизнь обломает. Я их
повидал в регулировке достаточно. Год пройдет, два -- и у большинства нет
уже кандидатского зуда...
-- Я к тому повел этот отвлеченный разговорчик, что... понял однажды,
что я -- во сто крат хуже! Что я вообще ничтожество, что мною помыкают и
брезгуют, имея на то полное право. Что употребили меня и выжали с радостного
моего на то согласия. Вот что противно! Добровольцем пошел!
-- Ну, а вообще? Как ты попал сюда? У тебя же два диплома.
-- Анатолий Васильевич позаботился. Никто меня не брал ни инженером, ни
снабженцем, ни переводчиком. Могли некоторые директора взять, но что им я?
Будут они из-за меня портить отношения с Труфановым. Да и самому не хотелось
идти загаженной дорожкой. А сюда -- случайное знакомство с бывшим моряком.
Комнатку снял у одного пенсионера. Днем стиляжничаю на пианино, стоит
инструмент у пенсионера, фильмики смотрю. К вечеру -- сюда. Дежурный
администратор со скользящим графиком работы. Вот какой я есть, нравится вам
это или не нравится, но я живу, и не влезайте в мою душу. Бо я человек есмь.
-- Стригунков отпил -- самую малость. -- Неудобство раньше испытывал, а
сейчас хоть бы хны. Иногда подумываю злорадно: нате вот вам! Довольны?..
Веселясь, оглядывал Петров ультрамодный кабинет, сошедший с рекламных
роликов кино.
-- Кого же ты укорить хочешь, Мишенька? Труфанова? Никому ты ничего не
докажешь, друг мой Мишель.
-- Не собираюсь доказывать!.. Насчет Труфанова ты, может, и прав, а
если подумать не о Труфанове, а об обществе... нет, Саша, обществу не должно
быть безразлично, что думаю я, что думаешь ты. Пойдем провожу тебя, --
быстро сказал он, заметив нетерпеливое движение Петрова. -- Ты-то сам,
кстати, как?
-- Да ничего... Тоже мне невидаль -- сын врагов народа... Пора
забывать. Забываю уже... Никуда не лезу, живу скучно, скоро женюсь и невесту
себе выбрал такую же серую и скучную: не дура и не умница, не урод и не
красавица.
-- Друг мой, не притворяйся. В упрощенчестве -- твоя гибель. Ты -- и
какой-то регулировщик... В тебя столько вложено.
-- А ты уверен, что в меня вложено то, что надо?
По холлу сновал краснощекий кругляшок. Увидев Стригункова, он
обрадовано вздернул руки, покатил навстречу; заговорил по-английски,
зажаловался: в ресторане нет скоч-виски, что делать?
В ответ Стригунков улыбнулся с дипломатической тонкостью, открывавшей в
вопросе собеседника нечто большее, чем тягу к шотландскому напитку. Он
изменил походку, выражение глаз -- не вживался, а с быстротой
электромагнитных процессов трансформировался в новый образ.
-- Подозреваю, мистер Моррисон, что тон ваших корреспонденций не
изменится... благодаря мне. Скоч-виски действительно нет. Примите совет:
мешайте старый армянский коньяк с нарзаном, вот вам и скоч-виски.
-- В какой пропорции смешивать, мистер Стригунков?
-- Не помню... Начните так: один к одному. Когда доберетесь до нужного
соотношения, вам наплевать уже будет на скоч-виски, цензуру и соседа...
Мистер Энтони вчера очень обиделся на вас...
Еще один приблизился, тот же человек в смокинге, и разъяренно зашептал,
что микрофон до сих пор молчит, а директор... При очередной трансформации
друга Петров отвернулся стыдливо, потому что никогда еще не видел Мишеля
таким испуганным и жалким. Да и смотреть было не на кого: вальяжный
администратор давно уже -- прытким щенком -- унесся в зал.
Сухо щелкнул заработавший микрофон, слышно стало, как настраиваются
скрипки. Мишель виновато стоял перед Петровым: не мог войти ни в одну из
прежних ролей.
-- У меня есть знакомые, я к ним не обращался, но могу обратиться, --
медленно произнес Петров. -- Этим знакомым рад бы бухнуться в ноги твой
властелин Труфанов... Они могут забрать тебя отсюда. Куда ты хочешь, Миша?
Скажи. Ну, куда?
-- Куда? -- Стригунков задумался. И ответил с полной серьезностью,
тихо: -- В кочегарку хочу. Самое теплое место на земле.
Штраф Петров уплатил в другом месте -- "за нарушение общественного
порядка".
63
Ефим Чернов принес Виталию пачку накладных, поговорил о плане и между
прочим сказал:
-- Я ведь скоро увольняюсь.
Подал и заявление, Виталий подписал его, полагая, что заявление --
легкий шантаж, нередкий на заводе, когда угрозою ухода заставляют Труфанова
повысить оклад. На Чернова это похоже -- он, по классификации Шелагина,
стихийный диалектик. Начисто лишен сомнений. Живет как бы в двух мирах. На
заводе способен на все ради плана, ради насущного месяца. В другом мире, за
проходной, -- честнейший человек, ни копейки не возьмет у государства.
Однако ровно через две недели Яков Иванович доложил, сильно смущаясь,
что дела у Чернова он принял.
Виталий всполошился:
-- Ефим, опомнись! Что с тобой?
-- Да ничего... -- тянул неопределенно Чернов. -- Нашел приличное
местечко, не век же сидеть здесь...
Выпили по стопке спирта, помолчали. Потом Чернов стремительно поднялся
и вышел -- не подав на прощание руки, не проговорив прощальных слов. Он был
уже вне завода, вне цеховых делишек, и не добрый друг Виталий сидел за
столом, а пронырливый начальник цеха. А проныра есть проныра.
Он открыл и закрыл дверь, он ушел в другой мир, и мир этот дохнул вдруг
на Виталия. Накатили старые ощущения -- того времени, когда Виталий рыскал
по Москве в поисках работы... И так остро было то ощущение, так сладко, что,
боясь утратить его, он замер, притаился, он радовался, и когда ощущение
прошло, вздохнул и как о давно решенном подумал, что и ему пора расстаться с
Труфановым.
Давно уже сидела в нем эта мысль. Она шевельнулась и спряталась в день
сдачи "Эфиров", она двигалась беспокойно все последние месяцы, норовя
приподняться, а теперь вот... "Пора", -- сказал себе Виталий. И припоминал,
улыбаясь: в последние месяцы он стал скупым, расчетливым, открывал шкаф и
прикидывал, сколько в комиссионном дадут за костюмы. Труфанов, конечно, так
просто не отпустит, а муха, отрываясь от клейкой и вкусной бумаги, оставляет
на ней ноги и крылышки.
И эта вот встреча с Юрочкой Курановым совсем недавно в ресторане.
Юрочка преуспевал, от записи музыки втихую перешел к отдаче в аренду
электромузыкальных инструментов, обложил данью многие клубы и прочие места
увеселения, но и у коммерсанта Куранова дух захватило, когда узнал он, где и
кем работает Виталий Игумнов. Начальник выпускного цеха опытного завода с
радиотехническим уклоном! Выпускного! Что означало: штурмовщина в конце
месяца, ключ от комплектовки у начальника цеха, а в ней радиолампы и
телевизионный кабель -- хватай, воруй, обогащайся!.. В среде уважающих себя
жуликов не принято называть вещи своими именами, Юрочка восторженно
взвизгнул, и только, да и Виталий был не один, приволок в ресторан залетную
инженершу, за ценным заводским опытом примчавшуюся из Риги, -- много чего
нахваталась рижаночка, Виталий ни на шаг не отходил от нее, не отпускал от
себя ни днем, ни ночью, боялся, что полезет инженерша с расспросами к
Степану Сергеичу, а тот наответит такого, что Двина потечет вспять, Домский
собор повалится!..
До самого вечера Виталий не выходил из кабинета и морщился, как от
пощечины, вспоминая о Чернове, о том, как верный друг старший мастер не
нашел слов на прощанье...
Наутро же на совещании у директора он суетился, ерзал, острил, чересчур
услужливо обещал "выполнить и перевыполнить". Ни с того ни с сего зашелся в
хохоте, подпрыгивая на стуле.
-- Вы мне, Игумнов, сегодня не нравитесь... -- Анатолий Васильевич
произнес это с легкой угрозой.
-- А вы мне, Труфанов, и вчера не нравились.
За столом -- гробовое молчание. Виктор Антонович с любопытством смотрел
на безумца. Не в обычаях Труфанова открыто вступать в бой. Он сделал шаг в
сторону, пропустил стрелу мимо.
-- Завтра, Игумнов, я вам буду не нравиться еще больше... Так на чем мы
остановились? Да, заказ ноль шестьдесят семь...
Явное неповиновение начальника выпускного цеха встревожило Анатолия
Васильевича. Он решился на то, что в военном деле называется разведкой боем.
В цехе застряла партия радиометров, не обеспеченная полупроводниками.
Директор пришел к Игумнову в час, когда у того был Шелагин, и намекнул:
взять со склада уже сделанные радиометры, выпаять из них полупроводники,
поставить в застрявшие.
Всегда понятливый, Игумнов теперь изображал человека, впервые попавшего
на производство: переспрашивал, удивлялся, бубнил о законности. Диспетчер
же, никогда не понимавший намеков, неожиданно процитировал что-то о чистоте
средств для достижения чистых целей.
Виталию припомнилось, как много лет назад его шпынял перед строем
Шелагин: "Курсант Игумнов!.. Да, вы. Вы, говорю. Не жестикулируйте головой!"
Да, комбат Шелагин сделал колоссальный рывок. Что, скушали, Анатолий
Васильевич?
-- Вы правы, конечно, Степан Сергеич... вы правы... -- поспешно
подтвердил Труфанов.
Ему неприятен был человек этот, обложенный диспетчерскими записями. Ему
нравился, пожалуй, наглец Игумнов, затеявший подозрительно веселый разговор
по телефону.
Скованный дисциплиной, Степан Сергеич выжидательно смотрел на
директора, не решаясь подняться и уйти по своим делам.
-- В конце концов, -- сказал Труфанов, -- у нас хороший задел с
прошлого месяца.
Итак, все ясно. Шелагина -- вон, Игумнова -- удержать любой ценой.
Директор поднялся, грузно прошел в цех, высматривая кого-то.
У монтажницы Насти Ковалевой полтора года уже болела дочь, и полтора
года измученная мать возила дочь по врачам и санаториям. Завком исчерпал все
свои путевки, а окрепшей девочке требовалось сейчас одно -- просто побыть с
матерью в каком-либо красивом и удобном месте. Анатолий Васильевич, хорошо
проинформированный Баянниковым, достал с большим трудом путевку в отличный
санаторий.
Он положил ее перед Анастасией Ковалевой. Он увидел недоумевающие глаза
рано состарившейся женщины и увидел, как из этих глаз побежали слезы -- на
стол, на путевку на столе, он услышал, как шипит под слезами паяльник, и так
же грузно прошел к выходу, не желая принимать слов.
Ему были приятны эти слезы, и досадливо дергала мысль, что, собственно,
теперь крикунам на предстоящих профсоюзных собраниях не дадут разораться
монтажники, сборщики и регулировщики второго цеха.
64
С того же дня по НИИ и заводу поползли слухи. Все вдруг узнали о службе
Шелагина в армии, о суде офицерской чести, о провокации в проходной.
Откуда-то появились люди, ненавидевшие его. Почему-то стали думать, что по
вине диспетчера пропадают ценнейшие детали из комплектовки. Совсем уж
определенно стало известно, что в цехе расхищено пятьдесят литров спирта.
Наконец на каком-то районном слете выступает регулировщик Фомин и
осуждает деятельность некоего Шелагина. Регулировщика в перерыве осаждают
корреспонденты, он скромен и немногословен, одет вполне современно, в руках
"Комсомолка" и американский журнал ("Хочу переделать одну схемку"), он скупо
рассказывает о цеховой жизни ("Да, ходим в театры, в концерты, но главное,
товарищи, это работа!"). Специфически литературное "в концерты" умиляет
пуристов из редакций, они получают задание на очерк.
Расплата обрушивается немедленно. Оказывается, Дундаша на слет никто не
посылал, и Игумнов объявляет ему выговор, а Туровцев говорит, что отныне он
особо будет принимать его радиометры.
Занятый беготней по складам и студенческими делами своими, Степан
Сергеич ничего не видел и не слышал. Комиссию по спирту разогнал, правда,
Стрельников, но какие-то люди уже расспрашивали всех недовольных
диспетчером.
Сведений, порочащих Степана Сергеича, поднабралось немало.
Скомпонованные вместе, они (это признавал Труфанов) -- дикий вымысел и ложь.
Но поданы в такой форме, в таком виде, что почти не отличались от правды. В
правде вообще, рассуждал директор, присутствует ложь, ложь -- это изотоп
правды, и наоборот. Отделить одно от другого так же сложно, как уран-235 от
урана-238. Атомная бомба в принципе проста, как охотничий патрон, весь
секрет в технологии. В вульгарной воде, которую попивает непросвещенное
человечество, содержатся дейтерий и тритий...
Вдруг слухи и расследования прекратились. Сложная работа мозга выдала
директору поразительный результат: бить отбой, и немедленно.
Когда Анатолий Васильевич разобрался в своих предчувствиях, то понял,
что и на этот раз они не обманули его. Строго научно рассуждая, умный
директор всегда выгонит неугодного ему сотрудника, но в данном случае
соотношение сил пока не в его пользу. За Шелагина -- Стрельников, Тамарин и
половина парткома, весь завод и многие из НИИ.
Итак, бить отбой. Команда еще не дана, а к Труфанову пришел поболтать
по пустячкам Виктор Антонович. Разговор блуждал. Директор и зам по кадрам
изощрялись в умении не касаться главного. Труфанову наконец надоела
словесная эквилибристика.
-- Что тебе надо, Виктор?
-- Я удивлен, Анатолий, твоей неразумностью... К чему этот шум? К чему
инспирированная тобою кампания?
Труфанов прикрыл глаза. Слава богу, сейчас все кончится.
-- Не понимаю, что ты имеешь в виду?
-- Ты отлично знаешь, о чем я говорю...
С глубоким вздохом директор достал из ящика стопку "Известий",
пересчитал газеты по-кассирски -- как банкноты.
-- Двадцать четыре номера. Специально собирал с начала года. В каждом
-- директоров склоняют, увещевают и погоняют. Не смей никого увольнять,
прислушивайся к критике, люби своих сотрудников, когда они костью стоят у
тебя в горле... А знают ли эти щелкоперы, эти писаки, эти любители сенсаций,
как жить директору, если ему не нравится сотрудник? Он срывает злость на
других, он выходит из себя, он не в состоянии углубляться в дела, у него
одна мысль -- выкинуть сотрудника, обрести спокойствие, оно так нужно ему,
он без него не директор, он не чувствует себя хозяином, директором, он
вынужден плести интриги...
-- Я понимаю тебя, Анатолий. Я понимаю тебя. -- Баянников обогнул стол,
положил узкую руку на могучее плечо Труфанова. -- Мы не первый год работаем
с тобой, будем еще работать. Прошу тебя: будь благоразумным.
-- Спасибо, Виктор.
Он благодарен был Баянникову -- за полуобъятие, за то, что ему можно,
не таясь, выкладывать мысли свои, они так и останутся в кабинете, запертые
молчаливым соглашением.
-- Но видеть его около себя не могу. Как хочешь. Завтра же заготовь ему
документы.
Набив чемодан книгами и конспектами, запасшись грозными документами,
Степан Сергеич вылетел в многомесячную командировку -- пробивать
институтские и заводские заказы.
А Игумнова сразу же начали превозносить. Срочно повесили портрет его на
Доску почета, объявили за что-то благодарность, на каком-то собрании избрали
в президиум, отметили приказом по министерству.
Виталий устал уже смеяться, ждал разговора с директором. Виктор
Антонович встревоженно посматривал на него, поджимал пухлые губы,
предупреждал.
Цех готовился к выпуску очень чуткой аппаратуры, настраивать ее можно
было только за городом, куда не проникало излучение индустриальной столицы.
В субботний день Труфанов и Игумнов поехали на машине по Подмосковью искать
удобный участок земли. Виталий, весь напружинившись, сидел сзади, ждал. Но
никакого разговора не было. Более того, молчанием своим директор показывал,
что слова уже бессильны.
Проездили шесть часов, место нашли: речка, ровная сухая площадка,
невдалеке сооружение странной формы -- либо недостроенный стадион, либо
разрушенный театр.
На обратном пути Труфанов сказал:
-- Завтра же на участок доставим финский домик. Участок назовем...
назовем Колизеем.
Когда Виталий вернулся домой, он нашел в почтовом ящике записку: "Буду
в шесть вечера. Н.Ф." По почерку, по краткости -- отчим, Николай Федорович
Родионов. Виталий помчался в магазин за сырыми бифштексами. Год назад
приезжала Надежда Александровна, звонила Виталию, пригласила поужинать в
ресторане при гостинице. Время не изменило вечно первую даму полка. Виталий
хмуро слушал ее рассказ о сводном брате своем, нелепо погибшем. Надежда
Александровна возвращалась из Карловых Вар, задала работенки пражским
портнихам, в московском ресторане на нее пялили глаза. Проклятая молодость
старух.
Родионов появился в точно назначенное время. Тихо рассказал о деде
своем, колхозном плотнике. Старику девяносто семь лет, слеп и глух, а
строгает, пилит, по грибы ходит, грибы он на расстоянии чует... Отчим
написал книгу об августовских боях у Смоленска, по существу -- воспоминания
об отце: под Смоленском они встретились впервые, уже прокопченные дымом и
горечью отступлений, злые и непримиримые, -- так и началась дружба, так и
продолжалась, без частых встреч, без писем... Виталий слушал отчима и думал,
что только сейчас понял его. Человек всю жизнь считал себя должником людей,
накладывал на себя обязанности и обязанности. Живя в доме с женами военных,
от сплетен не скроешься, о Надежде Александровне такие слухи перекатывались
по этажам и подъездам, что верил им только один сын ее. В политуправлении
словечка осуждающего не сказали бы о разводе. Но не покидает Родионов ее.
Или это искусство Надежды Александровны? Она с легкостью заходила в чужие
жизни и устраивала их по-своему. Но Родионова обжить она, пожалуй, не
смогла, нет, не смогла.
-- Ночуйте у меня, -- предложил Виталий.
-- Спасибо, не могу. Лечу к себе в ноль один. Мой самолет рядом, на
центральном аэродроме.
-- Оставайтесь. Летчики могли выпить, как бы чего не случилось...
Он поблагодарил тем, что остался еще на полчаса. Короткими шажками
ходил от двери к двери безмолвно: у него редко бывало одиночество.
"Попросить? Не попросить?" -- метался в Виталии один, по существу,
вопрос. В военном ведомстве много институтов и бюро. "Попросить? Не
попросить?"
И сам знал, что не попросит, не пожалуется, сам чувствовал, что весь он
уже -- в неизвестности, что сам он, со своей несостоявшейся честностью,
будет честно бороться.
-- Мне хотелось бы сделать тебе что-нибудь приятное, -- сказал,
преодолевая неловкость, отчим. -- Мне казалось почему-то, что ты женат, и
я... ну, у адъютанта есть корзина цветов...
Весь этот шальной месяц Виталий озоровал, как в детстве.
-- Идея! -- воскликнул он, захлебываясь от восторга. -- Знакомая есть!
Ася Арепина! Записывайте адрес: переулок Стопани...
Родионов застегнулся, приложил ладонь к фуражке, простился.
65
Дом Лены у самого гастронома.
-- Взять шампанское?
-- У нас не пьют.
Петров посмотрел на нее и, как всегда, удивился. Ничего особенного:
обыкновенная девушка с руками и ногами, некрасивая девушка. Он молчал,
подобравшись для схватки. Лена сказала, что мать будет против. Что тогда
делать?
Был час ужина, время, когда семьи собираются после работы.
-- Когда я вижу кабачки, в душе возникает кабацкое настроение, --
пустил пробную остроту Петров.
Глава семьи, аккуратный, как теледиктор, одетый тщательно и обдуманно,
неопределенно посмотрел на него.
Мать Лены быстро проговорила:
-- У меня в классе опять двойки, я не знаю, что можно еще придумать...
Эти дети с каждым годом становятся все распущеннее.
-- Сходи к ним домой, -- вяло посоветовал отец Лены.
Петров с ресторанной благочинностью потреблял тушеное мясо. Разговор не
клеился. Острить в этом семействе запрещалось -- как и громко говорить,
неправильно пользоваться ножом и произносить слова, не вошедшие в
канонический свод словаря последнего издания. В минуты опасности курица
мечет орлиные взоры. Петров готовился к отупело-испытующему взгляду
педагога, но мать с ленивым бесстрастием оглядела его еще в прихожей. Дело
плохо, наседка не принимает боя, забеспокоился Петров. Папу, по смутным
недомолвкам Лены, снедала какая-то мелкая страстишка. Не похоже, что
преферанс, -- папа спит преспокойно. Для любовных излишеств он слишком
немощен. Наркомания исключается, как и пьянство, -- педагог не потерпела бы.
Скорее всего ипподром. Ну да, сегодня же бега, и папа торопится, сглотнув
компот, поглядывает на часы, надеется побыстрее кончить неприятный разговор
о будущем дочери и успеть ко второму заезду. Мать потому и назначила
смотрины на сегодня, что хотела убить двух зайцев. Еще одна дочь, эта
постарше Лены года на четыре, красивее ее и, кажется, умнее. Глаза пытливые,
грубые, движения резкие. Лена нежнее, неоформленнее, размазаннее, что ли,
издали напоминает старшую сестру -- или старшая сестра напоминает ее.
-- Лена, там на кухне списочек, сходи в магазин, деньги в серванте.
Она долго не уходила, не хотела оставлять его, но взгляд матери (в нем
на этот раз промелькнуло орлиное что-то) выгнал ее. Петров отошел к окну,
попросил разрешения курить. Спешащий папа сидел в кресле у двери, мать
заняла тахту, Антонина, сестра и дочь, устроилась на низеньком стульчике у
радиолы. Заседатели, подумал Петров, будут, как всегда, петь под судью. Если
и появится особое мнение, то у Антонины. Современная вполне особа. Курит --
это заметно по трепыханию крыльев носа, жадно вдыхавших аромат незнакомого
табака. Баба не промах, по мелочам не сшибает.
-- Лена говорила нам, что вы намерены жениться на ней.
-- Она, кроме того, сказала, что намерена выйти за меня замуж.
Мать приготовилась объяснять очередному тупице всю вздорность его
поведения.
-- Очень жаль, но это невозможно. Лена слишком молода, чтобы
самостоятельно решать вопросы брака. Без матери она не решится на столь
важный шаг в своей жизни. Семья -- ячейка нашего общества...
-- Спокойно, -- сказал Петров. -- Оставим теорию для курсовых работ
студентов филфака. Будем говорить приземленно. Есть неопровержимый и
счастливый факт: я люблю Лену, Лена любит меня. Прямым следствием любви двух
людей, удовлетворяющих требованиям гражданского кодекса, является совместное
проживание их с благословения загса. В старину просили согласия родителей,
которые в противном случае могли непослушное чадо лишить наследства и прочих
льгот. Чем грозите вы мне и Лене, если мы не послушаемся вас и поженимся?
-- Сколько вы зарабатываете? -- спросила Антонина. Парень ей нравился.
Рост почти баскетбольный, бицепсы превосходные, одеваться умеет, в темных
переулках идет не оглядываясь, говорит умно.
-- Две двести как минимум.
Это произвело впечатление. Но не на маму. С педагогической
сдержанностью она подбирала новые аргументы. Незаконный жених чересчур
языкаст -- педагогам это не нравится.
-- Лена -- неокрепший ребенок, у нее не образовался правильный критерий
в оценке людей. Почему бы вам не подождать несколько лет? Она кончит
институт...
-- ...приобретет новый критерий и убедится в том, что я -- типичное не
то? В сорок лет критерий будет еще точнее.
-- Мама, он говорит дело... Что толку, что я умнее себя в восемнадцать
лет? Ей-богу, я жалею, что не выскочила замуж за Веньку, чудный мальчишка,
отрицать это ты не можешь...
-- Что за язык, что за слова?!
-- Помолчи, Антонина. -- Папа нервничал: в соседней комнате радио
отсчитывало шесть вечера.
-- Подумайте, это же безумие... Боязнь иметь ребенка: ведь Лена
учится...
-- Не понимаю, что страшного в том, что Лена родит человека. На это и
рассчитывают, вступая в брак.
-- У вас все просто!..
Антонина уже выпытала у сестры необходимое.
-- У вас есть квартира? -- начала помогать она.
-- Кухня -- десять метров, две комнаты: одна -- шестнадцать, другая --
двадцать пять, санузел не совмещенный.
-- Видишь, мама, все в порядке...
-- Я не допускаю мысли, что Лена будет жить отдельно. Она попадет под
ваше влияние, а оно-то мне и не нравится.
-- Не нравится влияние? -- Задергались губы. -- Чем же оно вам не
нравится?
-- Ваша биография... она отразится на Лене и на детях ее. Вы же,
согласитесь, психически неполноценны, у меня учились дети репрессированных,
я знаю...
-- Мама! Он -- реабилитирован!..
-- Ты прекратишь вмешиваться или нет?.. Реабилитирован? Ну и что? Его
навыки не отмоешь.
Губы дергались, корчились, извивались... "Спокойно, -- вбивал в себя
Петров, -- спокойно. Терпи, терпи, усмири язык, проглоти его".
Папа воровато высмотрел время, еще раз запустил руку во внутренний
карман пиджака, ощупывая недоизученную программу бегов.
-- Молодой человек, вы в партии?
-- Отец, при чем здесь партия? Брось ты швыряться лозунгами. Человек
прилично зарабатывает, имеет московскую прописку, квартиру, дипломированный
специалист, специальность ходовая, пробьется... Честное слово. Любит нашу
дуреху...
-- Нет и нет!
Необычайное спокойствие овладело Петровым. Лишь где-то билось,
плескалось предчувствие взрыва, и сердце отстукивало секунды до него. Он
выкинул в окно папиросу, выпрямился. Холодно и ясно смотрел он на зараженную
педагогическими истинами маму, на замордованного ипподромными неудачами
папу, на старшую дочь их, истомленную ожиданием брака.
-- А советы мои, на кого ставить в дубле и ординаре, примете? У меня
ход есть к жокеям, могу помочь. А за это водички святой дадите мне грязь
отмыть... Так, что ли?.. Не-на-ви-жу!
-- Как вы смеете! -- закричала мать.
Раскрытие секрета объединило семью. Папа вскочил, Антонина подобрала
вытянутые ноги.
Он вырвался из квартиры, оттолкнул кого-то, налетел на Лену.
-- К черту!
Побежал вниз. Поворот, еще поворот, мелькали добропорядочные двери
добропорядочных квартир, столбом незыблемости стояла шахта лифта, пыльная,
глубокая, одетая в мелкоячеистую решетку. Еще дверь -- и он во дворе. Он не
понимал, где находится, как попал сюда и как выйти на улицу. Опять провалы,
опять выпадение из памяти целых кусков, бездонные дыры, над которыми
прыгаешь, зажмуриваясь. Начал мотать веревочку с утренних впечатлений.
Вспомнил. Лена, кажется, наверху, держит оборону, сейчас спустится. Забрать
ее отсюда подальше, увести к себе, слышать по утрам ее голос, этот голос
успокаивал, при нем никогда не будет противной дрожи бессилия.
Кто-то торопливо спускался по лестнице. Наверно, Лена. Петров ждал ее,
ждал, и ясность возвращалась к нему. Направо под арку, там улица,
Кутузовский проспект.
Папа слегка сконфузился, перебросил плащ на другую руку.
-- Мать закрыла ее в комнате, -- сказал он тихо. Посмотрел на небо,
покомкал плащ. -- Вы действительно знаете жокеев? Насибова? -- Папа подошел
ближе. -- Он, видите ли, весной на рысистых испытаниях на Конкорде установил
рекорд, а позавчера в третьем заезде...
Дрожь не унималась. Не хватало еще повалиться в пыль, пустить ржавую
пену и лаять на мусоров. Одно слово еще, одно прикосновение -- и начнется
разрядка.
Растолкав очередь, Петров рванул из рук продавщицы бутылку.
66
Года полтора назад произошел случай, во многом определивший поведение
Степана Сергеича в командировке.
Цеху срочно понадобился ультразвуковой дефектоскоп. Узнали, что есть он
в Промэнергомонтаже, валяется там никому не нужный. Игумнов сгоряча и
поручил Шелагину выпросить на время дефектоскоп. Степан Сергеич поехал,
возмутился в Промэнергомонтаже тем, что тамошние грузчики пьянствуют во
дворе, возмутился и пожаловался руководству. Жалобе посочувствовали, на
грузчиков накричали, а дефектоскоп не дали; несимпатичный человек этот
Шелагин, сует нос не в свое дело... Двинули Стригункова исправлять ошибки,
Мишель прибыл во всеоружии, и промэнергомонтажники сами привезли
дефектоскоп.
Вывод: честному человеку не дали, а проходимцу -- пожалуйста. Степан
Сергеич гневно напыжился, задумался. Позорная неудача с дефектоскопом
ожесточила его, утвердила в прежней, беззаветно принципиальной манере
обхождения с людьми, в голосе опять появились скрипы и скрежеты. Степан
Сергеич рассуждал так: государственные функции во всех звеньях
государственного аппарата исполняют люди, подверженные болезням, привычкам,
слабостям, родственным связям и тому подобному; сознательный человек сам
подавляет мешающие делу чувства, несознательных же (а их, несознательных,
много пока еще) надо воспитывать, то есть не признавать у них вредных
чувств; есть документ, называемый Уставом партии, который обязывает всех
коммунистов преследовать прежде всего государственные цели, он. Устав,
делает людей единомышленниками, сотоварищами Степана Сергеича в выполнении
им того дела, которое поручено ему.
Так он думал. Так и действовал в командировке. Не умасливал секретарей
ответственных товарищей, не замечал их вообще, твердым шагом входил в
кабинеты и -- с порога: "Когда наконец проснется в вас партийная совесть?!
Когда прекратится бездумное расходование государственных средств? Как
коммунист коммуниста спрашиваю: когда? Четвертый день сижу я здесь и не могу
встретить вас!" Или более эффектно: врывался в приемную и бросал секретарше
вопрос, та отвечала, что да, он у себя, как доложить. "Коммунист Шелагин, из
Москвы", -- говорил Степан Сергеич. Перепуганная секретарша скрывалась за
толстокожей дверью...
Так называемые объективные причины он признавал лишь после
внимательного рассмотрения. Прорывался в цехи, настаивал, объяснял,
показывал, верил в себя, потому что когда-то (он помнил это!) убедил
Труфанова, Тамарина, всех. Здесь его принимали за какого-то столичного
деятеля, посланного вразумлять необразованных провинциалов. Заводские
руководители, понаблюдав за москвичом, торопливо утверждали все его заявки,
удовлетворяли все просьбы. Слово "коммунист", произносимое им, обретало
печатный смысл, оно напоминало, будило, оно изумляло свежестью. Много друзей
и недругов появилось у него в эту зиму.
Так и кочевал он из города в город, пересаживаясь с поезда на самолет.
"Москва, Труфанову. Заявка номер 453/67 предприятием удовлетворена. Прошу
организовать приемку, настаиваю на полной проверке партии деталей НБО
453/541. Заявке 073/45 отказано, обращайтесь министерство. Шелагин".
Труфанов диву давался. Там, где Стригункову требовались две недели и крупные
представительские, Степан Сергеич проталкивал непроталкиваемые детали за
три-четыре дня с минимальными расходами. Такого работника поневоле начнешь
ценить. Труфанов посылал Шелагину деньги на житье и дорогу, благодарил.
Командировочная судьба занесла его однажды в крупный областной центр.
На местном заводе он выбивал партию популярных триодов 6Н3П, лампы уже
погрузили в контейнер, отправку их задерживал заместитель директора товарищ
Савчиков. Был заместитель из тех руководителей, которые быстроту решения
чего-либо считают признаком поспешности, неуглубленности в существо вопроса.
Уже три дня гонялся за ним Степан Сергеич, настиг однажды у дверей кабинета,
Савчиков немедленно закрылся и кабинет покинул каким-то мистическим способом
-- через форточку, что ли.
Утром Степану Сергеичу повезло: он столкнулся с ним в коридоре. Нельзя
было терять ни секунды, Степан Сергеич положил руку на талию Савчикова,
затолкал его в угол, строгим шепотом спросил:
-- Вы коммунист?
Савчиков почему-то испугался, побледнел, задышал загнанно.
-- Да, -- прошептал он.
-- С какого года?
-- С сорок пятого, но...
-- Я тоже, -- облегченно вздохнул Степан Сергеич. -- И как коммунист
коммуниста прошу вас расписаться на этой накладной, ее вы уже видели.
-- Провокатор! -- опомнился Савчиков. -- Провокатор! -- визжал он. --
Товарищи, хватайте его! Это мошенник!
Степана Сергеича привезли в милицию, здесь ему задали каверзнейший
вопрос: "С какой целью и почему вы назвали Савчикова коммунистом?"
Нарушитель попался безобидный, начальник милиции не знал, что делать с
ним. Надо бы отпустить, но зачем тогда брали его? Просто так ни отпускать,
ни задерживать нельзя. Помог начальнику сам Степан Сергеич, развив теорию о
воспитании несознательных коммунистов. Полковник обрадовался и передал
нарушителя местному управлению КГБ. Здесь теория Степана Сергеича получила
полное признание, в управлении много смеялись, отпустили Степана Сергеича и
были настолько любезны, что подвезли на служебной машине к гостинице,
принесли извинения и сказали, что с лампами все будет в порядке, утрясут по
партийной линии.
67
Звенел, вздрагивая, поставленный на полседьмого будильник. Петров лежал
с раскрытыми глазами. Что-то мерзкое и липкое разбудило его пятью минутами
раньше. Долгожданный сон пришел только под утро. Уже третью неделю спал он
по часу, по полтора в сутки. И всегда вторгались в сон отвратительные,
наполненные цветом картины, от них Петров просыпался мокрым.
В автобусе он прислонил пылающую голову к стеклу, ладонью закрыл глаза.
Конечная остановка, здесь пересадка на загородный маршрут. Водку до десяти
утра не продают, но коньяк -- пожалуйста. Он запихнул бутылку в брючный
карман, шум и голоса людей успокаивали, в постоянных загородных рейсах
пассажиры давно перезнакомились, привыкли к Петрову. Кто-то потряс его: "Вам
выходить, молодой человек..." Теперь до Колизея рукой подать. Петров влил
коньяк в себя, высосал лимон, бутылка плюхнулась в грязь. Проваливалось
прошлое, отлетало будущее, все настоящее простиралось до ворот Колизея,
наконец пришли они, минуты невспоминания ночных кошмаров, минуты, которые
хочешь продлить опьянением...
В октябре бывают такие дни -- теплые, светлые, прощальные, когда из уже
подмерзшей земли пробивается обманутая солнцем наивная зелень. Мокрый ключ,
вчера брошенный Петровым под крылечко, сегодня лежал сухим и теплым.
Он вошел в домик, распахнул окна, спустился в подвал за источником. Две
дюралевые штанги на поляне стягивались размеченным на сантиметры шнуром. На
нулевую отметку Петров навесил ампулу с кобальтом, по шнуру перемещал
портативный рентгенометр, градуируя его. Третью неделю занимался он этим,
изредка приезжал Сорин на институтском "газике".
Покончив с последним прибором, он вогнал отвертку в землю по самую
рукоятку и вошел, шатаясь, в домик. Спать хотелось неудержимо, и, бросив на
пол плащ, Петров повалился на него, сладостно вытянул ноги. Бесплотное тело
погружалось в сон. "Спать, спать, спать..." -- убаюкивал себя Петров, и
музыка полилась откуда-то, не грозная, не пугающая...
Он спал. И вдруг открыл глаза. Неопознанная еще опасность напрягла
ниточки мышц, обострила слух. Петров осторожно повернул кисть, посмотрел на
часы: сорок минут назад он лег на пол. Мгновенным неслышным прыжком поставил
он себя на ноги, на цыпочках пошел к двери и сразу же увидел предмет,
нарушивший сон. На крылечке сидел Дундаш.
-- Тебе что надо?
-- Игумнов прислал. Как, спрашивает, дела... Разработчики тоже просили.
Краску привез, чтоб законтривать подстроечные потенциометры.
Плащ и станфордский пиджачок брошены на перила крыльца. Дундаш нежился
на солнышке, ослабив галстук, помахивал у лица газеткой. На глазах -- темные
очки.
-- Давно здесь?
-- Только что.
Нестерпимое желание мелкого шкодника -- сообщить гнусность -- подмывало
Дундаша. Дергались руки и ноги, рот открывался в нерешительности и замыкался
твердо, как дверца сейфа -- почти с таким же лязгом.
-- Ну, ну, не томи... -- ласково попросил Петров. -- Ослобони душеньку
свою от сенсации... Говори -- ну!
-- Игумнов... -- Дундаш зашептал, захихикал, выражая безудержную
радость. -- Игумнова... разговор слышал... выгонять будут!
-- Так-так, я слушаю. -- Петров погладил плечо Дундаша.
-- У меня дело к тебе, Санек, -- словно протрезвевшим голосом произнес
тот сурово, без хихиканья.
-- Валяй!
-- Жить надо, Санек. А как жить -- это ты мне помог, сказал. В общем,
два человека у меня есть. Третий нужен. Знакомых у тебя полно, и ты...
-- Третьего не будет, -- отказал Петров как можно мягче, потому что
Дундаш еще не выложился полностью. -- Для твоей персоны третий вообще не
нужен. Только два человека. Двое в штатском у подъезда. Двое понятых при
обыске... Дальше.
-- Что дальше -- это тебе надо думать, Санек. Я человек свободный. Могу
сказать то, чего вроде и нет, но..
-- Дальше! -- заорал Петров.
Сейф закрылся -- на два оборота ключа с фигурными бороздками, стальная
кубышка хранила в себе до времени придушенный слушок, вползший в цех и в
цехе же каблуками раздавленный, какую-то гадость о жене Степана Сергеича.
Согнув палец крючком, Петров сдернул с лица Дундаша темные очки и увидел в
глазах то, что не решался или не мог выразить язык. Подленькая мыслишка
плясала внутри бездонного колодца зрачков, особо погано подмаргивая и
подмигивая, пришептывая и подсказывая, два танцора метались, каждый на своем
пятачке...
-- Я убью тебя сейчас, Дундаш, -- сказал Петров спокойно, потому что
знал: уже не остановить наката, безумие зальет сейчас голову.
-- Да что ты, что ты, Санек?
-- Я убью тебя. Мне нечего терять. Я сломал жизнь Лене. Я убью тебя,
потому что ты урод, не созданный мною, но и не умерщвленный мною. Я выпрямил
твой проклятый горб, заметный всем, я сказал тебе, как надо держаться прямо,
но сказал так, что ты пополз, как змея... Я виновен, я сделал маленького
подлеца крупным, прощения мне нет. Вста-ать! Встать, скотина!
Он бил его -- бил до тех пор, пока что-то холодное не обдало его и
розовый сумрак не сошел с глаз. Шофер с пустым ведром бежал к реке,
оглядываясь. Дундаш неподвижно лежал на спине, правая рука согнулась в
локте, уперлась в землю, кисть безвольно свисала. Носком ботинка Петров
коснулся черных пальцев, из них выпал пучок травы... Шофер тащил ведро с
водою, матерясь и грозя. В два прыжка Петров достиг машины, нажал на
стартер...
Он бросил "газик" у автобусной остановки. Зашел в магазин, вывернул
карманы, пересчитал деньги. Их было много. Он стоял, улыбаясь, около овощной
палатки, и домашние хозяйки с сумками в руках сторонились, подозрительно
оглядывая его. Он видел себя вновь отверженного, вновь брошенного в побег, и
услада отрешенности пронизывала его. Опять он один -- опять против него весь
мир, один против всех.
Что-то не позволило ему сесть в автобус. Ровным и напряженным шагом
двигался он с северных окраин Москвы на юг, держа в уме направление,
ориентируясь, как в тайге, по солнцу, сам не зная еще, зачем ему юг, и где
окончится его путь, и что этот путь пересечет.
От Ленинградского шоссе, людного и шумного, он удалился влево и
задержался на Инвалидном рынке, купил неворованный плащ. Еще левее взял он,
подходя к "Динамо", -- не хотел видеть дом, где живет Игумнов. Так, забирая
влево и опять выпрямляя путь, вышел он к Савеловскому вокзалу, завернул в
ресторан. Сирены электричек не касались как-то его сознания. Метро (станция
"Новослободская") поманило его шумом и толкотней. Он спустился вниз, читал
справа и слева: "Белорусская", "Краснопресненская"... Много станций на
кольцевом маршруте, но зачем они ему? С шумом и грохотом проносились поезда.
Ноги поднесли Петрова к самому краю платформы, он пропускал мимо себя
вагоны, смотрел вслед поездам, исчезавшим в кривом стволе туннеля. Очередная
цепочка вагонов выезжала на свет, вдруг все поплыло перед глазами, и Петров
почувствовал, как тянет его вниз, на матово сверкнувшие рельсы, как гнется
спина, вбирается голова в плечи -- за секунду до броска. Он отступил,
залился потом, еще шаг, еще -- и колонна рядом. Вырываясь из чьих-то рук, он
прыгнул на эскалатор, и ужасом заполыхало сознание. Вниз проплывали
фантастически смелой окраски люди, желтые косы старух, жгуче-синие лица
мужчин, лица немыслимые... Разноцветные наряды людей были неестественно
ярки, размыты яркостью, в ореоле яркости... Со вздохом облегчения Петров
определил: крашеные синдромы, не сопряженные с галлюцинациями, нужно
выспаться, немедленно выспаться, тогда все кончится, это не опасно... Толпа
выкинула его на свет дня -- и мир вновь был в надежных цветах разума,
скромные краски мира сдули ореолы, затушевали буйство радужных пятен.
Он пришел к Каляевской, купил в киоске газеты и выбросил их. Стоял на
углу, за спиной Оружейный переулок, соображал, куда идти. Кто-то споткнулся
о выроненный портфель, выпрямился, обнял Петрова несильно и бережно. Петров
вглядывался в чужое лицо, понемногу прояснявшееся до знакомости. Игорь
Сидорин, вместе бежали из распределителя МВД. Он шел рядом с Игорем, зубами
пытался уцепиться за нить разговора и не мог. Сидорин привел его к себе.
Подбежала милая ласковая девочка, припала к папиной ноге.
-- Это Саша Петров, я говорил тебе о нем, -- сказал Игорь жене, --
приготовь нам что-нибудь.
Они выпили, сидели, нить болталась в воздухе, или это казалось Петрову,
потому что он говорил что-то, отвечал на какие-то вопросы. Сейчас обмякнуть
бы, повалиться на пол, заснуть...
-- Я на полупроводниках сижу, хочешь -- приходи, вместе поработаем.
Угол Оружейного переулка выскочил из памяти. Петров не понимал, как
попал он в тихую обитель с манящей, кушеткой. Но зачем-то пришел он сюда.
Зачем?
-- Я пойду. Прощай.
Лифт падал вниз, и в лифте бился Петров. Спать! Спать! Спать! Клетка
распахнулась, Петров вылетел вон. Выспаться -- и тогда наступит ясность. На
площадь Маяковского он вышел у кукольного театра, воткнулся в толпу у касс
кино; очередной сеанс через полтора часа, не дождешься. Еще вариант --
гостиница "Пекин". Отсюда его корректно вышибли: с московской пропиской -- и
в гостиницу? Никто не догадывался, что ему надо спать, Игорь тоже не понял,
понять трудно, самому Петрову не приходило в голову, что можно взять такси и
в полном уединении выспаться дома. Гнало вперед неосознанное желание
свершить что-то. У Тишинского рынка его окликнули. Какой-то приблатненный
тип, совершенно незнакомый, назвал его правильно по имени и фамилии, ткнул в
руки стакан, заплескал водкой, хохотал, хвастался, припоминал известные
Петрову истории, но узнать его Петров так и не смог. Петров увидел себя в
зеркале парикмахерской, тот самый тип совал мастеру деньги, приказывал
обслужить клиента на славу. В десятках отраженных друг от друга зеркал
Петров выискивал незнакомца, терзаясь догадками, но тот уже ушел...
Мастер разбудил Петрова, Петров глянул на себя, чистого и трезвого.
Взрыхлялась память. Можно ведь отлично выспаться в Филевском парке! Туда --
немедленно. Он шел по Большой Филевской, огибая места, где могла встретиться
милиция.
Синяя фуражка вдалеке загнала его во двор дома. Руки сразу свело
судорогой, но стена рядом, Петров привалился к ней и оторвался от нее, когда
из подъезда вышла, разговаривая с малышом, женщина. Что-то знакомое в
голосе, какая-то теплота в сухом голосе... Петров припал к стене, хотел
вмяться в нее, врасти, раствориться в ней... Малыш умолк, потому что умолкла
мать.
-- Саша, -- сказала Нина. -- Саша.
Это была Сарычева, Нинель Сарычева.
-- Это я, -- выговорил Петров, держась за стену. -- Я. Я скоро погибну,
Нина, и хочу... не извиниться, нет! Слабое, ничтожное слово... Я виноват.
Делай со мной что хочешь. Зови милицию, кричи. Я не сойду с места. Я
виновен. Я забыл о том, что ты такая же, как я, как все мы люди.
Малыш присмирел, не теребил руку матери.
-- Не пугайся, это раньше я тебя кляла... Теперь я спокойна.
Разошлась... Вновь вышла замуж. А это мой сын. -- Она подняла его на руки.
-- А что с тобой? Куда ты идешь?
-- Спать. В парк.
Она опустила сына. Достала из сумочки ключи.
-- Двадцать первая квартира в этом подъезде. Иди. Спи. Муж придет в
семь, я чуть пораньше.
Он взвешивал ключи. Подбросил их, поймал, сжал в кулаке. Знал, что это
глупо, неразумно -- подозревать Нину, но ничего с собой не мог поделать.
Быть запертым в квартире -- это преступно неосторожно, это недопустимо.
-- Спасибо. Я не забуду. Будь счастлива.
Он заснул за десять метров до куста, под который решил упасть.
Подкосились ноги, тело рухнуло на траву и расползлось по ней. Сон,
наконец-то... Петров лежал и улыбался... Кто-то дернул за ногу, еще раз...
Глаза разлепились, увидели в желтом мареве предмет, очертания его
прояснялись, становились менее зыбкими. Еще усилие -- и Петров узнал
милиционера.
-- Вставайте, гражданин.
-- Пошел ты...
Глаза сами собой закрылись. И вдруг окончательное пробуждение толчком
возвращает реальность, и пляшущий мир останавливается, приобретает строгость
и четкость. Мотоцикл с коляской плавно выезжает на улицу, посвистывает
ветер, смазанные скоростью лица вытягиваются в пестрое длинное пятно, и в
нем (или это показалось?) проступили на долю секунды тревожные глаза
Сарычевой... Мотоцикл развернулся у милиции, Петрова поставили перед
дежурным.
-- Г-гады! -- захрипел Петров. -- Что я вам сделал?
Он выхлестывал изощреннейшую брань, исторгнутую одним запахом милиции,
выливался запас уже забытых слов... Дежурный, старший лейтенант, понимающе
переглядывался с сержантами, бранный набор высшей кондиции мог принадлежать
только битому человеку. Взлетела табуретка, схваченная рукой Петрова,
сержант выхватил пистолет, но, опережая всех, через барьер перелетел
дежурный, и Петров рухнул на пол... Его связали и отволокли в угол. Он драл
горло, воя по-собачьи, и колотил бы ногами, но, упакованный "ласточкой",
только елозил телом по чисто промытому полу. Затих, замер. Аромат не
приспособленных для жилья помещений, запах мест заключения сразу отрезвил
его. Петров нашел положение, при котором не так стонали стиснутые ремнем
руки, и задремал... Несколько раз (во сне или наяву?) слышал он голос
Сарычевой и пробуждался на мгновение, вновь засыпая с болезненно счастливой
улыбкой... Руки и ноги вдруг распластались по полу. Петров повернулся на
бок, лег на спину, из-под глаз выскользнул кончик развязанного ремня.
Хватаясь за стену, медленно вставал Петров.
-- Гражданка, -- миролюбиво втолковывал дежурный, -- будьте
поспокойнее. Вы не где-нибудь находитесь, а в милиции.
-- Не ваше дело! -- огрызнулась Сарычева. -- Не учите меня, что надо
делать!
Она спиной стояла к Петрову.
-- Освободите его немедленно, иначе я буду звонить вашему начальству!
Сержант показал Петрову на коридорчик, повел его мимо дверей, открыл
камеру.
-- Посиди. Узнаем, кто ты, и освободим.
-- Не надо, -- сказал Петров, -- я прибыл к месту назначения.
Он вытянулся на нарах, он вновь был в прошлом, он знал, что ему делать.
Прежде всего спать.
Четыре часа -- без сновидений, без картинок в цвете, без мучительных
образов. Он выспался.
Дверь открыл сам дежурный, протянул полотенце.
-- Иди умойся. И не прикидывайся. Выпустим сейчас.
Он все уже подготовил, пересчитал при Петрове деньги, уложил их в
паспорт.
-- Четыре тысячи восемьсот сорок один. Проверь. Полсотни взял за штраф.
И брось эти шуточки, понял? Стольких людей из-за тебя потревожили...
Часы показывали двадцать два с минутами.
-- Я свободен?
-- Говорю тебе: за тобой приедут.
-- Вновь спрашиваю: я свободен?
-- Иди, -- устало разрешил дежурный. -- Иди.
В наземном вестибюле "Филей" дул ветер, пахло свободой. Петров прочел
названия станций и понял, что с той минуты, как нажат был стартер "газика",
он стремился к дому на Кутузовском -- так и называлась следующая остановка.
Теперь, когда цель так близка, он не мог задерживаться нигде и от
"Кутузовской" бежал -- к дому Лены, летел по ступенькам. Палец потянулся к
звонку, но кнопку не тронул... Что-то происходило за дверью: Петрову
казалось, что он слышит дыхание человека за нею. Усмирялось биение сердца,
на лестнице, во всем подъезде обманчивая тишина, и кто-то стоял за дверью,
прислушивался к тишине и к дыханию Петрова. Вновь поднес он палец к звонку,
и, опережая руку, открылась дверь, и Лена бросилась к нему, обнимая и плача.
Взглянуть на нее один раз, только один раз, а потом будь что будет -- это
гнало его с утра, увидеть еще раз ее глаза, лоб, вдохнуть запах свежести --
и можно долгие годы жить без нее, питаясь острыми воспоминаниями последней
встречи. Он гладил вздрагивающую спину, морщил увлажненное слезами лицо свое
и боялся неверным звуком голоса выдать страдание. Она не должна видеть его
слабым, она сама слабая.
-- Тебя ищут, -- шептала она. -- Тебя ищут с обеда. Последний раз мне
звонили пять минут назад. Ты убежал из милиции?
Петров мычал -- говорить не мог.
-- Тебя все ребята ждут у дома, все -- и Сорин, и Крамарев, и Круглов,
и Фомин...
-- Кто?
-- Фомин, Дундаш... Зачем ты его избил? Но он сказал, что сам
виноват...
Рука лежала на мягкой лопатке, рука внимала умоляющему пульсу тела,
всепрощающему ласковому биению.
-- Ребята так беспокоятся... Почему ты не мог позвонить мне?
Он пытался сделать это два дня назад, но никак не вспоминался телефон.
Дверь осталась открытой, и Петров видел суд в полном составе. Мама, как
и прежде, занимала центральное место, папа и Антонина по бокам.
-- Лена! -- воззвала мама.
-- Уйдем ко мне... -- шепнул Петров.
Не отрываясь от него, Лена смотрела на мать, и тело ее напрягалось.
-- Я ухожу, слышите! -- крикнула она и пошла в квартиру.
Дверь тут же захлопнулась, сквозь нее пробивались женские голоса:
визгливый -- матери и -- тоже на грани истерии -- Антонины.
Забыв о звонке, Петров налетел на дверь, колотил ее руками и ногами.
Вдруг она подалась, распахнулась. Сестры стояли рядом, Лена с чемоданчиком,
и Петров испугался, потому что сестры стали совсем похожими, и никогда еще
не видел он на Ленином лице такого выражения жестокости и злости...
Внизу, во дворе, Антонина плакала, обнимая сестру, рассовывала по ее
карманам разную косметическую мелочь, и Лена плакала, а Петров думал о том,
что ему надо еще учиться жизни.
-- Саша! -- крикнула Антонина, когда они миновали арку. -- Проворачивай
это дело быстрее!
Ему оставалось пройти немного, чтоб завершить свой путь. Держа Лену за
плечо, шел он по малолюдному в эти часы Кутузовскому проспекту, по Большой
Дорогомиловке, свернул в переулок, прямиком выводящий к вокзалу. Стало
шумнее: по переулку двигались сошедшие с электричек люди, уезжавшие за город
туристы; кто-то не сорванным еще горлом тащил за собой песню; неумело
бренчала гитара; закрывались ларьки, и продавщицы увязывали свои сумки;
плакал ведомый матерью ребенок, и мать хранила молчание, исчерпав все слова,
надеясь на ремень отца, который ждет их дома.
Часы на вокзальной башне пробили одиннадцать вечера. Петров купил у
старухи остатки цветов в корзине.
-- Так ребята ждут меня у дома?.. Ключ у Валентина есть, ночевать на
лестнице не будут... Сегодня -- наша ночь.
-- Где же мы будем спать?
Он повел ее на вокзал, внутрь. В дальнем зале нашлось место. Лена
положила голову на его плечо и спала или притворялась спящей. Вокзальные
лавки неудобны и вместительны, люди сидели, вжавшись в профиль скамьи;
только странствующие и бездомные могли привыкнуть к давлению многократно
отраженных звуков, рождаемых где-то под потолком. Скребущие, свистящие и
скорбящие голоса проносились над залами и оседали, как пыль. В безобразный
хор изредка втискивалось свежее дуновение, и динамик лающе говорил о посадке
на поезд, номер которого пропадал в поднимающемся шуме. Люди вставали, несли
чемоданы, детей, узлы.
А в три часа началось великое переселение народов: вокзальная обслуга
приступила к уборке, зал за залом освобождая от людей, стрекоча громадными
пылесосами. Петров поднял Ленину голову. Пошли искать пристанище в уже
обработанный пылесосами зал, на скамье раздвинулись, впустили их в теплый
ряд спящих и полуспящих. Напротив сидела молдаванка, держа ребенка,
укутанного в грязную, прекрасно выделанную шаль. Свирепый черный муж ее,
тоже молдаванин, не спал, пронзительные глаза его перекатывались под упрямым
и гневным лбом, высматривая опасность, грозящую жене и ребенку. Начинал
верещать динамик -- он вскидывал голову, и плотные, опускавшиеся книзу усы
его топорщились. Молдаванка спала особым сном матери, умеющей в дикой
какофонии поймать слабый писк младенца, понять в писке, чего хочет ребенок и
что тревожит его. Вдруг она открыла глаза, наклонила голову, запустила руку
под плюшевую кофту и достала громадную, желтую, как луна, грудь, сунула
ребенку шершавый коричневый и вздутый сосок. Выпросталась крохотнейшая рука,
поползла по желтому шару, нетерпеливо скребя его мягкими ноготками... Дитя
насыщалось, и ноготки поскре-бывали все нежней, пока пальцы не сложились в
кулачок. Ребенок напитался, нагрузился и отпал от соска. Мать встретила
взгляд Лены и улыбнулась ей покровительственно, и муж заулыбался, раздвинул
усы, сверкнули зубы, молдаванин победоносно глянул на Петрова...
Утро взметнуло новые звуки. Открылись буфеты, ехали на тележках
кипятильники с кофе, выстроилась очередь за газетами. Петров пил кофе,
тянуло на остроты по поводу первой брачной ночи, он сдерживал себя.
Прошедшими сутками кончалась целая эпоха в его жизни, не будет больше пенных
словоизвержений в милициях, не будет уродливого многоцветия, он -- в новом
качестве отныне и во веки веков. Жизнь его связана с жизнью другого
человека, с привычками, вкусами и капризами стоящей рядом девочки.
Решили так: Лена поедет отдыхать к Петрову, а сам он -- на завод.
Неприятных объяснений все равно не избежать.
В проходной его оттеснили в сторону охранники и повели к директору.
Сорвалась с места секретарша, открыла дверь. Петров вошел в кабинет и
попятился.
Все ждали его -- Труфанов, Тамарин, Игумнов, Стрельников, а рядом с
медсестрой сидел Дундаш, и голубовато-серое от примочек лицо его было под
цвет кабинета.
Все молчали, потому что начатый разговор должен чем-то кончиться.
Скрипнул протезом Стрельников.
-- Жить надо, Петров.
-- Слышал уже...
-- Жить надо! -- упрямо повторил Стрельников и стукнул палочкой по
полу. -- Сегодня оба вы не работники, но завтра утром должны быть в
регулировке.
68
Командировочная жизнь научила Степана Сергеича некоторым приемам.
Выходя из вагона или самолета, он не мчался сломя голову на нужный ему
завод, а находил прежде всего койку в переполненной гостинице и узнавал
фамилии ответственных товарищей. Вообще же он устал от разъездов, от
одиночества в шумных гостиницах, от унылого и тошного запаха ресторанов. Рад
был поэтому, когда попал на кабельный завод. Еще одна заявка -- и можно
лететь в Москву.
Здесь, однако, он застрял надолго. Руководили заводом тертые люди,
замученные бесконечными совещаниями. Они презрительно щурились, слыша
воззвания Шелагина, и в смертельной усталости просили его не разводить
дешевой демагогии: у них своих демагогов полно.
Орава толкачей сновала по заводскому двору, пила в гостинице, шумела в
приемных. Самые умные подзывали рабочих, всучивали им деньги, и те несли под
полою мотки проводов и кабелей. Завод, кроме массовой продукции, выпускал
мелкими партиями какие-то особые сорта тонких кабелей, за ними и охотились
толкачи. Степану Сергеичу всего-то и надо было сверх заявок двадцать метров
кабелечка со сверхвысокой изоляцией. Покупать его он не хотел, поэтому
буянил в коридорах заводоуправления.
Спал он плохо, и когда по утрам встречал в столовой соседку по этажу,
то краснел, хватал поднос и торопился упрятаться в очереди. Соседка, девица
лет двадцати пяти, тоже что-то выколачивала и по вечерам шаталась по
гостинице в брючках, незастегнутой серой кофте, помахивая хвостом модной
"конской" прически. Однажды перед сном Степан Сергеич нарвался на нее в
пустынном коридоре. Девица грелась: вытянула правую ногу, прислонила ее к
гудящей печке, а ногу осматривала, будто она чужая была, поглаживала ее,
поглядывала на нее критически и так и эдак, присудила ей мысленно первый
приз, дала, одобряя, ласковый шлепок, убрала от печки, бросила на
обомлевшего соседа странный взгляд, крутанула хвостом прически и пошла к
себе.
До утра ворочался Степан Сергеич, вспоминал дальневосточный гарнизон,
столовую, Катю. Ни страсти не было в той любви, ни даже, если разобраться,
голого желания, ни слов своих, глупых от счастья. Сводил официантку два раза
в кино, на третий -- сапоги начистил черней обычного, подвесил ордена и
медали, шпоры нацепил из консервной жести. Тогда приказ объявили: всем
артиллеристам -- шпоры, а их и не доставили, вот и вырезали сами из чего
придется. Так и не помнится, что сказано было после сеанса, все о шпоре на
левом сапоге думал -- съезжала, проклятая!..
Утром он, злой и решительный, прорвался в цех. Из конторки, где сидел
начальник, его выперли немедленно. Степан Сергеич любопытства ради
остановился у машины, из чрева которой выползал кабель. Присмотревшись
внимательней к движениям женщины-оператора, он поразился: машина часто
останавливалась, женщина решала, что будет лучше -- исправить дефект или
признать его браком, и почти всегда нажимала кнопку, обрубая кабель,
отправляя его в брак.
-- Немыслимо! -- возмутился Степан Сергеич. -- Почему?
Ему ответил чей-то голос:
-- Потому что платят ей за метраж больше, чем за исправление дефекта.
-- Так измените расценки!
-- Не имеем права. Сто раз писал -- не изменяют.
-- А кто вы такой?
-- Диспетчер.
Степан Сергеич с чувством пожал руку коллеге. Им оказался белобрысый
юноша в очках. К лацкану дешевенького костюма был вызывающе прикручен
новенький институтский значок. Юноша повел Шелагина в какую-то клетушку,
показал всю переписку о расценках, пригрозил:
-- Умру -- но не сдамся!
Он забрал у Степана Сергеича все заявки, сбегал куда-то, принес их
подписанными, а когда услышал сбивчивую просьбу о двадцати метрах --
запустил руку в кучу мусора, вытянул что-то гибкое, длинное, в сверкающей
оплетке и наметанным взглядом определил:
-- Двадцать один метр с четвертью.
Хоронясь от девицы в брючках, Степан Сергеич пробрался в номер, схватил
чемодан, расплатился и рысцой побежал к автобусу.
В аэропорте -- столпотворение. Снежные бури прижали самолеты к бетону
взлетно-посадочных полос, в залах ожидания -- как на узловой станции перед
посадкой на московский поезд. Кричат в прокуренный потолок дети, динамики
раздраженно призывают к порядку, информаторша в кабине охрипла и на все
вопросы указывает пальцем на расписание с многочисленными "задерживается".
Очередь в ресторан обвивает колонны и сонной змеей поднимается по лестнице
на второй этаж. Все кресла и скамьи заняты. Степан Сергеич обошел аэропорт,
поймал какого-то гэвээфовского начальника и потребовал собрать немедленно в
одном зале пассажиров с детьми, зал закрыть, организовать детям питание. На
хорошем административном языке Степана Сергеича послали к черту.
Ночь он провел на чемодане, боясь возвращаться в гостиницу, а утром
аэропорт охватила паника, пассажиры штурмом брали самолеты. Улетел и Степан
Сергеич. Через пять часов приземлились -- но в Свердловске, заправились, еще
раз покружились над Москвой, и так несколько раз. Глубокой ночью самолет
опустился на резервном аэродроме. Свирепо завывал ветер. Голодные пассажиры
спросили робко у подошедшей бабы с метлой, где тут столовая. Баба указала на
тусклый огонек, к нему, спотыкаясь, и побежали все, ввалились в теплое
строение. Две казашки, кланяясь по-русски в пояс, повели к столам, Было
только одно блюдо, но такое, что его и в Москве не сыщешь, -- жаркое из
жеребенка. Пассажиры восхищались, вскрикивали. Когда насытились -- громко
потребовали ночлега, вмиг разобрали матрацы, раскладушки.
Самый робкий, Степан Сергеич проворонил и раскладушку и матрац. Одна из
казашек пожалела его, увела в соседний домик, подальше от храпа.
Кровать с кошмой, подушки, теплынь -- спи до утра. Но Степан Сергеич не
прилег даже -- как сел на кровать, так и просидел до рассвета. Это была
особенная ночь в его жизни.
Едва он вошел и сел, как поразился тишине. Ни единого звука снаружи не
проникало в теплое пространство. Стих ветер, за окном -- ни снежинки. Ни
один самолетный мотор не ревел и не чихал. Ни скрипа сверчка, ни мышиной
возни по углам. Жуткая, абсолютная, как на Луне, тишина. Подавленный ею,
Степан Сергеич боялся шевелиться.
И не сразу, по отдельности, приглушенные отдалением и все более
становясь слышимыми, в тишину прокрадывались звуки... Шумели
заводоуправления, крича, что нет возможности удовлетворить заявки;
отругивались снабженцы, суя под нос какие-то бумаги; истошно вопил Савчиков;
главные инженеры с достоинством внушали что-то просителям; угрожающе скрипел
пером белобрысый юнец; визжали секретарши, отражая приступы толкачей;
чавкала машина, обрубая кабель; "Дорогой мой, -- увещевали директора, -- да
я же всей душой, но сам посмотри..."
Накат новой волны звуков -- и уже различается звон молоточков на
сборке, гудение намоточных станков, подвывания "Эфиров", стрекотание
счетчиков бесчисленных радиометров... Ухмылка Игумнова сопровождается
чьим-то резким хохотом, Стригунков идет под победный марш, а молчание
Анатолия Васильевича Труфанова -- на фоне рева тысяч заводских гудков...
И везде -- план, план, план... Он простерся над громадной территорией,
он стал смыслом существования многомиллионного народа, и люди живут только
потому, что есть план, он -- сама жизнь, от него не уйти, он жесток, потому
что ничем иным его пока не заменишь, и выжить в этой жестокости можно тогда
лишь, когда за планом видишь людей и пользу для людей.
Много лет назад Степан Сергеич принял на работу, нарушив запрет
Баянникова, беременную женщину. И, нарушив, пошел виниться к нему, он даже
прощен был.
Теперь Степан Сергеич не чувствовал своей вины. Но, однако же, и не
пытался кричать на весь мир о том, что такое план и что такое люди.
69
Цех выполнял еще месячные планы, а Виталий каждое утро спрашивал себя:
неужели сегодня? Он носил в кармане заявление об уходе, оставалось только
поставить дату.
Сентябрь, октябрь, ноябрь... И вот начало декабря, день седьмой. Как и
несколько лет назад, Анатолий Васильевич усадил его за низенький столик,
предложил "Герцеговину", сплел пальцы, сказал мягко:
-- Вы нравитесь мне, Игумнов, честное слово... Это значит, что нам надо
расстаться. В моем распоряжении много средств воздействия, сегодня, -- он
надавил на это слово, -- я применю одно лишь: дружеский совет. Сейчас вы
напишете заявление об увольнении по собственному желанию, я подпишу его.
Глаза его, всевидящие, всезнающие, были грустны. Директор, кажется,
вспоминал о чем-то.
-- Мне будет трудно без вас, но еще труднее мне было бы с вами в
следующем году. Человек имеет право на ошибки, на поиски. Они -- это мое
убеждение -- не должны отражаться на работе. Я понимаю, что происходит с
вами, и со мной это было когда-то... раздвоение, скепсис, желание найти себя
в чем-то якобы честном... Но есть силы, которые уже вырвались из-под
контроля людей, надо послушно следовать им, они сомнут непослушного... Вы
понимаете, о чем я говорю?
-- Понимаю, -- откашлялся Виталий. Он шел к Труфанову разудалым
остряком, заранее смеясь над собственными остротами. Теперь же сидел
пай-мальчиком.
-- У вас будет чистая трудовая книжка и много свободного времени. Ни
один отдел кадров не поверит вам, что вы по собственной охоте ушли с такого
почетного, высокооплачиваемого места, сулящего в будущем должность
заместителя директора НИИ по производству. Разрешаю вам давать мой
телефон... Впрочем, они и мне не поверят. Но я никоим образом не хочу, чтоб
вы опускались до какой-то шарашки, вы должны хорошо устроиться. Поэтому --
не сдавайтесь. Я впишу вашу фамилию в список на премию, завтра получите
деньги, это поможет вам быть или казаться независимым... Поймете мою правоту
-- возвращайтесь. Всегда приму. Задерживать вас не буду, дела сдайте
Валиоди.
Он проводил его до двери, прошел с ним через приемную, вывел в коридор.
-- Благодарю... -- смог пробормотать Виталий.
Его спрашивали в цехе, правда ли это, и он отвечал, что правда, и
принуждал себя к безмятежной улыбке. Валиоди уже заперся с комплектовщицей и
щелкал на счетах.
-- Жаль, -- произнес Петров. -- До чего ж хорошо быть работягой.
Никаких интеллектуальных излишеств.
А цех продолжал работать. Монтировались блоки, растачивались отверстия
в кожухах, настраивались рентгенометры. Монтажники, сборщики, регулировщики
приняли новость и с прежней размеренностью делали то, что делали вчера и
будут делать завтра. На их веку сменится еще много начальников, а работа
всегда останется, всегда надо будет кормить и одевать себя, детей.
Не таким представлялось Виталию прощание с цехом. Все знали, почему он
уходит, и никто не осуждал его, но и никто не одобрял его. Эти сидящие с
отвертками и паяльниками люди были много мудрее его и Труфанова, одинаково
отвергая и понимая обоих. Сам ли труд делал их такими или осознание
незаменимости привило этим людям чувство превосходства над тем, что делается
в кабинетах, но они никогда не желали вмешиваться в дрязги, споры, оргвыводы
и перестановки. За ними -- правда, которая лежит в самом укладе их жизни. Им
можно позавидовать: они независимы, у них есть руки, у них сила.
С некоторым стыдом признал сейчас Виталий неразумность свою, когда был
неоглядно щедр к этим людям. В них бродят большие желания, не только
стремление получать все больше и больше денег.
Много лет назад он прощался с училищем и думал, что вот какая-то часть
жизни прожита, и -- оказывается -- напрасно. Нет, не напрасно, сказал он
теперь, не напрасны и эти годы. Истину можно доказывать разными способами.
У Баянникова он получил обходной листок и с той же натянутой улыбочкой
ходил по отделам, складам, библиотекам. Из окна увидел: у проходной
остановилось такси, вылез в помятом пальто Степан Сергеич Шелагин,
по-уставному -- вперед и чуть вправо -- надвинул шапку на лоб, подхватил
чемоданчик и зашагал.
70
Скупо, по-военному доложил Степан Сергеич директору о командировке.
Предъявил заявки. Достал из чемодана кабель.
Это и сломило Труфанова. Ни заводу, ни институту кабель был не нужен.
На него Анатолий Васильевич надеялся выменять у радиолокаторщиков ценную
аппаратуру, без которой гибли, не дав ростков, две темы в четвертом отделе.
-- Я рад. -- Анатолий Васильевич поднялся, бесцельно походил по
кабинету, разбираясь в своих чувствах к диспетчеру. Талантливый человек, это
от него не отнимешь. Ни один снабженец не смог бы провернуть так блестяще
канитель с заявками. Наконец кабель. Уму непостижимо, как он его добыл.
-- Игумнов увольняется, -- вдруг сказал директор. -- Не хочет у нас
работать, трудностей убоялся.
-- Он дезертир! -- выкрикнул Шелагин, бледнея.
Анатолий Васильевич обдумал это слово, одобрил его, кивнул, соглашаясь.
-- Валиоди будет... Так о чем я вас попрошу...
Долго тер лоб Анатолий Васильевич, потому что ни о чем он не хотел
просить... Просто ему пришло в голову, что талантливого диспетчера надо
как-то приблизить к себе. Он вспоминал все глупости Шелагина, начиная с
ляпсуса в кабинете Ивана Дормидонтовича, и находил в них какую-то систему.
Приблизить к себе, то есть привязать, сделать послушным.
-- Вот что, Степан Сергеич... -- Он подошел к нему, взмахнул рукой,
намереваясь положить ее на плечо Шелагина, и передумал. -- Степан Сергеич,
ранее -- винюсь в этом -- я относился к вам с некоторым предубеждением.
Зачеркнем это, забудем... Вы живете ведь в нашем доме? Я -- в соседнем.
Почему бы вам не зайти ко мне как-нибудь вечерком, посидели бы, поговорили о
том о сем... С супругой приходите, разумеется, и жена будет рада, она много
о вас слышала...
-- Со мной, товарищ директор, вы можете встретиться здесь, в цехе, на
партсобрании.
Не по себе стало Труфанову от скрипучего голоса, полного уверенности и
достоинства.
-- Да, да, конечно... -- любезно согласился он. -- Отдыхайте после
командировки. Завтра поговорим.
Обида кольнула его. Труфанов усмирил себя, не дал ей разыграться.
Диспетчер, без сомнения, как был, так и остался человеком невоспитанным,
грубым, недалеким. К его хамству надо, однако, привыкать. Шелагин -- частица
завода, а завод дорог директору, завод вырос из мастерских, от завода и
пошел институт, завод дорог и планом выполненным, и слезами
облагодетельствованной Насти, и переходящим знаменем, в завод душа вложена,
а она скорбит, когда заводу плохо.
-- Это с какого же фронта я дезертировал? -- учтиво осведомился
Виталий. Он приготовился к встрече с Шелагиным, хотя было такое желаньице --
прошмыгнуть через проходную.
Устал Степан Сергеич за последние дни, две ночи не спал, и не кричать
прибежал он к Игумнову, не возмущаться.
-- Подумай, Виталий, еще раз подумай... -- просил он. -- В тыл
захотелось? Так тыл потому и тыл, что есть фронт. Вечная борьба, исход
которой предопределен... Добро, которое со злом, которому надо
способствовать. Уменьшать зло, возвеличивать добро...
Похохатывая, с одесскими прибауточками вошел Валиоди, и сразу пропала
напряженность, можно было не отвечать, улизнуть -- не вставая с места.
Виталий расписывался и любовался собственными подписями.
-- Все, -- сказал Валиоди. -- Ты на свободе.
Прощание с регулировщиками (Дундаш услужливо протер стакан), "желаю
удачи!" -- всему цеху, визит к кассиру. Виктор Антонович подает трудовую
книжку и:
-- Звонил ваш бывший начальник, Фирсов Борис Аркадьевич. Организует
новый институт, приглашает вас помощником... Кстати, вот адреса, рекомендую
сходить.
Крупный мокрый снег лениво опускался на землю, и казалось из окна
квартиры, что в гигантский аквариум кто-то сыплет белые крошки и они
равномерно покрывают дно. Разом вспыхнули фонари. Виталий отошел от окна и
решился: полез под этот снег, шел под ним до центра, отряхиваясь и
отдуваясь. Шарф намок, шапка отяжелела, когда он увидел себя на улице
Кирова.
Вот и переулок Стопани, вот Асин дом, вот лестница, где целовал он Асю
много лет назад и где она грозила раскровенить ему туфлей морду. Та же дверь
со старорежимной табличкой "Для писемъ". Ася Арепина. Фамилия не изменилась.
Ясно.
-- Проходи, -- сказала Ася, отступая.
День сплошных разочарований еще не кончился. Нет старого диванчика, нет
шкафа вагонных размеров. Все изменилось в этой комнате, и Ася тоже. На
новеньком пианино стопкою лежали ноты, засохшие цветы морщились в вазе. Ася
упрятала руки за спину, касалась ею стены, улыбалась чему-то своему.
-- У тебя мокрое лицо, можешь взять полотенце.
-- А нельзя ли так: "Утрись, позорник"?
-- Можно... Вались дрыхни, фраер ты, больше никто...
Тахта не уступала в мягкости диванчику. Виталий приподнялся, заглянул
под стол, искал что-то.
-- Где швейная машинка? Пострекотала бы.
-- Усохнешь... Ишь чего надумал. Нет машинки. Продала.
Старые чувства, неотделимые от этой комнаты, от Аси, понемногу
проникали в него, хотелось вновь стать открытым, откровенным, не оставить в
себе ничего темного. Он рассказал Асе обо всем.
-- Как жить будешь?
-- Не знаю... Где-то я ошибся. Или другие ошибаются.
А может, и не ошибка вовсе, а -- судьба, которая то приближает его к
Степану Сергеичу, то удаляет. Первая встреча с ним вспомнилась -- там, в
кабинете Набокова, чуть ли не клятва Шелагина сделать из него, Виталия
Игумнова, человека. Так кто кого перевоспитал? Кто к кому пойдет теперь на
довоспитание? В каком цехе сойдутся они вновь?
71
В цехе Степану Сергеичу рассказали о том, как фиглярничал последние
месяцы Игумнов, как натужно выполнялся план, как из-за какой-то ерунды
подрались Петров и Дундаш.
С Игумновым ясно: дезертир. А Петров? А Дундаш? Регулировщики чем-то
отличались от остальных рабочих, и не только тем, что больше зарабатывали. В
свободные минуты Степан Сергеич присаживался в регулировке, всматривался,
прислушивался. Здесь исчезла откровенность прошлых лет, Петров уже не
пускался в былые рассуждения, ограничивался невнятными замечаниями, и когда
Шелагин поздравил его с женитьбой, ответил так, что непонятно было, о
семейной жизни говорит он или о лежащей перед ним схеме.
-- Да... Любопытный вид обратной связи.
Сорин потеснился, рядом с ним устроился Крамарев. Они тихо
переговаривались, они отъединились. Дундаш совсем упрятался в свой угол, не
хихикал, не разражался отрывисто-клекочущим смехом. Ключ от сейфа со спиртом
доверили ему. Как всегда, в регулировку заходили разработчики объяснить,
показать и старались поскорее уйти, на них гнетуще действовало пытливое
молчание Дундаша, его угрюмое внимание ко всему тому, что происходит в
остекленной комнате и за нею.
Возобновились вечерние прогулки отца с сыном. Коля припас много
вопросов, отвечать на них было трудно и радостно.
Однажды возвращались к дому после затянувшегося похода по окрестностям,
подошли к подъезду, и Коля, испугавшись, вцепился в руку отца. Вся осыпанная
снегом, в тени стояла Катя, поджидая их, стояла давно, не шевелясь. Увидела
их, шагнула навстречу, схватила Колю, стала жадно целовать его. Степан
Сергеич переминался с ноги на ногу, смущенно помалкивал, будто знал за собой
какую-то вину.
Что-то случилось в Катиной жизни, решил Степан Сергеич. Отныне все
вечера проводила она дома, гремела на кухне, стирала, гладила, с мужем
говорила грубо, с сыном -- разнеженно. Навалит посуду в раковину, пустит
воду и задумается так, что одну и ту же тарелку в десяти водах моет. В эту
зиму ей минуло тридцать лет, она похорошела, округлилась, когда к мужу
заходили знакомые -- стремительно вскидывала на них глаза и тут же отводила.
Людей Степан Сергеич начинал воспринимать обобщенно, группами (это --
монтажный участок, это -- плановый отдел), что происходит с Катей -- не
хотел допытываться. Придет пора -- .сама расскажет.
Мысли его были заняты планом и качеством. Он чертил на бумаге кружочки,
соединял их прямыми и волнистыми линиями, высчитывал, и получалось, что
единственный выход -- заинтересовать рабочего денежно во всем том, что
определяет деятельность завода. И сделать это так, чтобы всякий плохо
работающий в песках радиометр ударял по зарплате. Для этого надо связать
завод особыми отношениями с поставщиками и заказчиками, а часть дохода
выплачивать рабочим.
В расчеты свои он никого не посвящал, знал, что будет жестоко высмеян.
А где же, спросили бы его, присущая нам сознательность?
Тогда он придумал иное, и с Нового года цех перешел на новую систему
работы.
Раньше было так. Готовое шасси блока сборщик сдавал контролеру ОТК и
мастеру, те закрывали ему наряд. Потом смонтированный блок ставился на стол
старшего мастера, тот бегло осматривал его, передавал девушке из ОТК,
выписанный монтажнику наряд закрывался. Почти всегда оказывалось, что в
блоке -- масса ошибок, чаще всего их устраняли регулировщики, потому что
монтажнику было уже наплевать на них: наряд закрыт, денежки выписаны. Блоки
они переделывали из-под палки, кое-как, споря с регулировщиками, с
нормировщицей, призывая в свидетели монтажную схему, полную описок.
Теперь все наряды закрывались только после регулировки и градуировки.
Валиоди, рвавшийся обратно в макетную мастерскую, пламенно поддержал
Шелагина, надеясь на оглушительный провал.
Систему ввели. В цех часто наведывались Труфанов, Тамарин, Стрельников.
Монтажников было не узнать. Они обхаживали регулировщиков, по нескольку раз
на дню справлялись, как идет настройка, сами подсказывали, где может быть
ошибка, каждый готов был немедленно перепаять и переделать. Они не получали
прогрессивки за выполнение плана, но стали кровно заинтересованы в нем.
В начале февраля подвели итог. Производительность труда резко скакнула
вверх. Брак исчез.
-- Разумно, -- сдержанно произнес Тамарин. -- Идейка недурна.
С еще большей сдержанностью отозвался о системе директор. Шелагинские
порывы он считал прожектерством, хотя и признавал полезность их "для
производства. А раз так -- пусть играет в солдатики.
Мнение это -- о шелагинской игре в солдатики -- Анатолий Васильевич
высказал осторожно, всего несколько фраз на узком совещании. Тем не менее
слова его до Степана Сергеича дошли, в урезанном виде звучали они примерно
так: "Чем бы дитя ни тешилось..." Диспетчер не оскорбился, не возмутился: в
сравнении с тем, что временами обрушивалось на начальников отделов и цехов,
такой отзыв мог даже радовать.
К тому же Степан Сергеич отчасти признавал справедливость отзыва.
Слабым местом его системы было то, что изготовленные приборы оседали на
складе, и все призывы, печатные и устные, о необходимости и срочности
оборачивались болтовней, рабочие ходили мимо склада и никогда не видели его
пустым. Мучило Степана Сергеича и опасение: а не вертушку ли опять изобрел
он? И, быть может, единственный на заводе, предугадывал он, что система
будет действенной всего лишь несколько месяцев, потом в ней неизбежно
возникнут противоборствующие силы, рабочие начнут гнаться за планом во что
бы то ни стало...
Своими тревогами он поделился со Стрельниковым. Парторг выбросил
палочку вперед, навалился на нее, посмотрел на диспетчера в упор.
-- Сколько вам лет, Степан Сергеич?
-- Тридцать семь. В следующем году защищу диплом.
-- Давно я к вам присматриваюсь. И до сих пор не пойму, кто вы. Человек
прошлого? Будущего? Настоящего?..
Не ожидавший такого вопроса, Степан Сергеич ворчливо заметил, что
никогда не ломал голову над подобными пустяками. Все это философия на пустом
месте. Не болтать надо, а работать.
Сам же он решил доказать всем и себе тоже, что система его
наивыгоднейшая для института и завода. По крайней мере, на ближайшее время.
72
Обстоятельства как нельзя лучше способствовали в этом Шелагину. С
начала марта на монтаж и сборку поступил "Агат", детище хорошо знакомого ему
Сергея Шестова, разработчика ГИПСа. Гамма-индикатор полевой, из-за которого
Степана Сергеича когда-то прокляли, принес Шестову тихую, но прочную
известность. Орден за индикатор, полученный из рук Ивана Дормидонтовича, он
к пиджаку не цеплял, зато в лаборатории своей, где стал начальником, на
видном месте повесил медаль от ВДНХ, за другой прибор. Прыжок через три
ступеньки -- от старшего техника к начальнику лаборатории -- ничуть не
изменил Сергея Шестова. Жил он в доме напротив Степана Сергеича, иногда
встречался с ним в магазине и, пропуская впереди себя в очередь за
картошкой, шептал: "Не стоит благодарности, право... Об одном прошу -- не
делайте меня начальником отдела!.."
"Агат" -- четыре блока в стойке, один над другим, -- создавался в
привычных муках опытного производства, и муки эти никого не удивляли, всех
оставляли равнодушными, -- точно так врачи роддома внимают крикам рожениц да
их опрометчивым клятвам "никогда больше". Эту аналогию с родильным домом
принес во второй цех сам Сергей Шестов, жена которого рожала долго и трудно,
а разродившись, свесилась с третьего этажа и кулаком погрозила Сергею.
Во второй половине марта смонтированные блоки поплыли в регулировку.
Шестов с тремя инженерами быстренько настроили один комплект, регулировщики
помогли заколотить его в ящики и погрузить в машину. Шестов улетел с
комплектом на юг двадцатого марта, на место будущей работы "Агатов". За
полторы недели удалось настроить еще четыре комплекта, градуировку их решено
было провести скопом, чтоб лишний раз не облучаться.
Утром тридцатого марта в регулировку ввалился Шестов, прямо с самолета.
"Агаты" стояли у стены, радуя глаз. Шестов, однако, на них даже не глянул,
сел так, чтоб вообще их не видеть, и повел речь о том, что жизнь, ребятишки,
в общем-то, недурная штука, вчера, к примеру, в ташкентском аэропорту его
вовлекли в преферанс какие-то хмыри, пытались обчистить, но не на таковского
напали, он их сам пощипал, три раза поймал на неловленом мизере, как
миленьких ободрал, кучу денег выиграл, но что поделаешь, знать, не судьба,
эту кучу у него стибрили при посадке, аккуратненько эдак ножиком карман
резанули -- и будь здоровчик!.. А вот однажды, разливался Шестов, в Минске к
нему в номер завалилась одна девица из райкома, порядочки проверяла.
Регулировщики переглянулись. Странно вел себя разработчик "Агатов",
очень странно! И не потому, что порол чушь. А потому, что на свои "Агаты"
глянул и -- отвернулся.
Намолотив еще гору, Сергей Шестов умолк, полез по-собачьи под стол и
уснул. Стрекотал, как обычно, самодельный индикатор, приглушенно гудел цех.
Но регулировка начала понемногу впадать в беспокойство и раздражение.
Догадывались; с "Агатом" на юге что-то не то. Забарахлил? Возможно. Но
вероятнее всего скис не радиометр, а сам Шестов, что не так уж страшно.
Проверяя эту версию, Крамарев на четвереньках подобрался к спящему Шестову и
обнюхал его. Задом выбрался из-под стола, встал на ноги и разочарованно
заключил:
-- Не пахнет...
Петров решительно выключил осциллограф и пошел к Валиоди узнавать
новости. Вернулся, со злостью сообщив, что новостей нет.
Попахивало бессонной ночью, перемонтажом всех блоков и срочным
возвратом комплекта, освистанного на полигоне, если, конечно, Шестов уже не
привез его.
Валентин Сорин, член завкома, вхожий во все кабинеты, позвонил
секретарше директора, спросил, где Труфанов. Положил трубку.
-- В Ленинград уехал. Когда будет -- неизвестно.
Почуял неладное и цех. Монтажники отрядили делегацию: почему не
настраиваются блоки?
Подняли Шестова. Тот вылез, отряхнулся и на прямой вопрос Петрова
ответил так же прямо:
-- Да вы что -- сдурели?.. Полный порядок! "Агат" как штык работает!
В регулировке угомонились, на монтаже и сборке тоже. Шестову поверили.
Да и как не поверить, раз не проявляет никаких признаков беспокойства сам
Степан Сергеич, сидит смирнехонько в комплектовке, что-то считает.
Шестов пропал. Появился он только вечером, перед концом рабочего дня.
Приоткрыл дверь кабинета Валиоди, просунул в щель свои буйные кудри.
-- Дядя Костя, ты ничего не знаешь?
-- А что я должен знать? -- лучезарно улыбнулся Константин
Христофорович Валиоди.
-- Жена-то вам -- изменяет!
И закрыл дверь. Долго стоял в коридорчике, смотрел сквозь стекло, как
упоенно рассчитывает что-то Степан Сергеич.
Звонок прозвенел, на монтаже и сборке поснимали халаты, потянулись к
умывальнику, и тогда Сергей Шестов решился: ногой долбанул по двери так, что
стекла задребезжали.
-- Степан Сергеич!.. Пропали!.. "Агатам" -- крышка!
Цифры, полученные на арифмометре и подтвержденные логарифмической
линейкой, говорили прямо противоположное, и Степан Сергеич, находясь во
власти цифр, благодушно смотрел на явно спятившего Шестова. А тот схватил
его за руку, потащил в угол, где их никто не мог видеть.
-- Крышка, говорю, "Агатам"!.. А вы мне какие-то проценты суете!.. На
свалку пойдут мои радиометры!..
-- Как это -- на свалку?
Шестов опустился на ящик с лампами, вынужден был присесть на корточки и
диспетчер. И Сергей Шестов рассказал про "Агаты". Делались они для походной
экспресс-лаборатории, размещенной в автомашине, набитой аппаратурой, и когда
Шестов прилетел на юг, то оказалось: конструкторы машины ошиблись, нет уже в
машине места для "Агатов", нет! Три министерства давали техническое задание
на машину, и где-то произошел сбой -- про "Агаты" забыли. Привезенный
Шестовым комплект при нем же снесли на склад и запечатали. Та же судьба ждет
шесть "Агатов" этого месяца и десять -- следующего...
"Быть того не может!" -- едва не воскликнул по привычке Степан Сергеич.
И -- поверил... Много дала ему командировка, во многое пришлось поверить. И
уж само собой понималось: худший прибор тот, что работает лучше всех
приборов...
-- Может, внести изменение в конструкцию машины?
-- И машине тоже крышка! -- Сергей Шестов подался вперед. -- Отжила
свой век, не начав жить! Потому что без "Агатов" она уже не лаборатория.
-- Другую пусть делают!
-- А на другую и другие "Агаты" закажут...
Степан Сергеич легко вскочил на ноги, порываясь куда-то бежать, Шестов
мертвой хваткой вцепился в него, не пустил.
-- Не к директору ли?.. Пустое дело. Я всему треугольнику дал
телеграммы. И вот результат; все попрятались! Все! Труфанов тут же укатил в
Ленинград, Тамарин воткнулся в какую-то комиссию на всю неделю, а самый
умный -- Стрельников -- не поверил ни единому слову моему, потребовал бумагу
с резолюциями трех министерств... А я им такую бумагу дать не могу. И не
хочу. Я и телеграммы-то давал не напрямую сюда, а так, чтоб Труфанов и
прочие прочитали их там, у министра. И все в точности выложил по телефону
через министерский коммутатор. Чтоб ни одно ухо на заводе и в институте не
услышало. -- Шестов говорил быстрым шепотом, оглядываясь на цех. -- Я ведь
вас очень зауважал, Степан Сергеич, после того случая, помните, -- в
кабинете Ивана Дормидонтовича. Очень!.. И два года размышлял: кого мы тогда
обмануть хотели? Не маршала Советского Союза! Не заместителя министра!
Солдатика! Которому обещали крохотный ГИПС на газовых счетчиках весом с
полфунта, а навьючили дуру с камерой в полтора кило весом. Бравые ребятушки
все вынесут! Лишние фунты не помеха!..
Рванулся Степан Сергеич опять куда-то бежать, и вновь Шестов пригнул
его к себе.
-- Да не высовывайтесь!.. Не маячьте!.. Никто не должен видеть нас
вместе! И знать никто не должен, что впустую работали два месяца и еще месяц
будут работать на свалку... Я вот что подумал... Может, этот обман и есть
наша правда? А? И цех обманывать -- надо?.. Им-то, рабочим, зачем знать про
экспресс-лабораторию на колесах, которые никуда не покатят? Зачем?..
Со своего неудобного места Степан Сергеич видел, как мимо комплектовки
идут с работы монтажники и сборщики. Идут, на два и семьдесят пять сотых
процента подняв производительность труда... Вот и регулировщики появились.
Вприпрыжку спешит вечный мальчишка Крамарев. Твердой поступью проходит
собранный в кулак Фомин-Дундаш. Петров идет рядом с Леной Котоминой, ныне
Еленой Петровой, оберегая ее от всего, и от цеховых делишек тоже. Валентин
Сорин крутит на пальце ключи от регулировки, идет сдавать их в охрану.
Степан Сергеич опустил голову, не желая видеть ни людей, ни цеха.
Неужели опять он...
-- Обманывать... -- горько произнес он. -- Ради чего? Ради кого? Ради
какой правды?
-- Вот и я пришел к вам за этой правдой... Скажите мне, что делать?..
Скажите. Вы ведь живете по правде? Вы, наверное, человек будущего?.. Так
скажите мне, человек будущего: что делать?
Степан Сергеич долго молчал, обдумывая слова эти -- о правде, о
будущем. Со вздохом сожаления пожал плечами, отказываясь понимать их.
-- Пошли, -- сказал он просто и встал.
-- Куда?
-- Пошли! -- повторил Степан Сергеич упрямо.
1968 г.
<< НАЗАД ¨¨ КОНЕЦ...
Оставить комментарий по этой книге
Переход на страницу: [1] [2] [3] [4] [5]
Страница: [5]